№36
    
 
 

 

 


 Человек горизонтали

 Послесловие

Писательскую судьбу невозможно предугадать. Хоть и грустно это, но так уж устроена жизнь: большинство имен литераторов, даже те, что громко звучали десятилетиями, с уходом их носителей в мир иной быстро выветриваются из неблагодарной людской памяти. Потому тем из сочинителей, у кого хотя бы одна книга остается незабытой, выпала завидная судьба.

К числу таких удачливых писателей, бесспорно, относится и Галина Щербакова, чья повесть «Вам и не снилось», опубликованная журналом «Юность» в 1979 году, имела громовой успех. Отголоски того грома слышны и сегодня, более трех десятилетий спустя.

Однако сама Щербакова не считала это сочинение своей лучшей работой. Вот что говорила она в одном из интервью незадолго до кончины: «Самая знаменитая моя повесть «Вам и не снилось». Я не придавала ей, скажу честно, никакого большого значения… Я не могу понять до сих пор причину успеха этой повести. Обычная повесть про любовь школьников».

Свою многообразную многолетнюю работу в российской литературе Щербакова как бы противопоставила складывавшемуся образу автора одного произведения. Эти усилия подхватил ее муж известный журналист Александр Щербаков, который после ухода из жизни жены год за годом собирает все написанное ею, издает одну книгу за другой, продляя этим жизнь Галины в литературе. Среди «новых старых» ее трудов произведения беллетристики, которые и вправду есть основания оценить выше знаменитой повести. А сборник, изданный в 2012 году, открывает еще одну грань таланта Галины Щербаковой, которая при ее жизни осталась незамеченной читающей публикой[1].

В книге «И вся остальная жизнь» писательница предстает перед нами политическим публицистом редкой глубины и смелости. Значение ее работ этого жанра оказывается, пожалуй, сегодня более важным для понимания процессов, происходящих в России, чем ее проза. Этому нельзя не удивляться. Ведь публицистика по самой своей сути крепчайшими тросами связана со злобой дня. А жизнь страны меняется с калейдоскопической быстротой, хотя по большей части не к лучшему. Так кому же может быть интересна «злоба позавчерашнего дня»?..

Но попытайтесь вникнуть в строй мысли Галины Щербаковой, и вы согласитесь, что серьезнейшие суждения о событиях, определяющих именно день нынешний, часто содержатся в ее заметках вопреки дате, стоящей под текстом. Приведу характерный пример: «Все в жизни развивается по каким-то законам, а вот сюжет под именем Россия совершенно невообразим. Мы выбираем между плохим и очень плохим… Не верьте, если кто-то вам скажет, что в ближайшие годы у России есть хороший вариант. Ему неоткуда взяться… Нам надо до хорошего дорасти умом, сердцем, просто совестью».

И далее, анализируя причину сложившейся ситуации, автор пишет: «Нас называли «империей зла». И вот империя развалилась на глыбы, куски, песчинки зла. На кого как упал камень, тот так и живет…Мы все под обломками». Разве это не о дне нынешнем сказано?

Кто, по мнению писательницы, виноват в сложившейся столь печально ситуации? Прежде всего, восприятие российским людом не столь уж далекого прошлого – убеждение, что победа в войне с фашизмом дала России своего рода индульгенцию, освободила от ответственности за любые неблаговидные акции. Виновато и поколение шестидесятников, которое «ушло в слова» и потому потерпело крах. И, конечно, нынешний глава государства, получивший от писательницы остроумное прозвище «президент-резидент». Он «правды не скажет. Не этому учили его в любимом учреждении. Да и кто мы для него? Лишняя забота. Хорошо бы, по Платонову, остатки населения вывести сколь возможно далеко, чтобы они заблудились».

Но и российского простого человека, изрядно потерпевшего от этой жизни, Галина Щербакова, сама вышедшая из низов, испытавшая многое из того, что выпадало на долю народа, от вины не освобождает. Она дает россиянам такую оценку: «Народ наш слаб, ленив и не любит самого себя. Он разрушитель и хам. Но когда разрушит все до основания, непременно пожалеет, непременно… Мы умеем выть на погосте». И далее: «В нашей стране живут люди со сцепленными до крошева зубами. Сказать доброе слово? Похвалить? Улыбнуться? Да лучше сдохну, отвечают тебе глаза улицы. Такова у нашего народа природа».

Но ведь не может даже самый отпетый русофоб только порочить и чернить жизнь страны. Должен же быть хотя бы намек на свет в конце длиннейшего тоннеля! Галина Щербакова дает свой вариант выхода из тупика, правда, весьма отличный от того, что описывают другие российские публицисты самых разных мастей и окрасок: «Дорогая (в смысле обходишься дорого) власть! Президент батюшка! Признайтесь и повинитесь – вам с этой страной с ее непредсказуемым климатом и народом не совладать. Зовите варягов. Не хотите американцев (гордые мы в своем рвении, ну и черт с ними, обойдемся без янки), зовите на службу за хорошие деньги японцев, южных корейцев, немцев, финнов, испанцев, тех, кто попал в западню, но сумел из нее выходить. Нам нужны спецы по всем отраслям, кроме, пожалуй, культуры. Сам президент пусть таковым и останется и прослеживает узким гебистским взглядом, как варяги… поставят страну на санацию. Ты останешься в веках, президент, а народ, вымытый, накормленный, а главное обученный варягами делать все по уму, по-честному, своими руками, мозгами и смекалкой, станет звать тебя Владимиром Красное Солнышко».

Под текстом стоит дата 2001 год. Но и описание положения, в котором находится Россия, и предложенный автором план выхода из помойной ямы вполне подходит и ко дню нынешнему. Даже президент тот же самый – «с узким гебистским взглядом». Одно удивляет: как такого рода сентенции не вызвали ни тогда, когда были написаны, ни позднее гневных отповедей кого-то из президентских опричников. Скорее всего потому так вышло, что как ни выворачивай наизнанку факты, не найдешь такого, чтобы годился для возражений Галине Щербаковой. Да и легко полемизировать с теми, кто придерживается в общем примерно тех же правил игры, что и команда президента – с людьми кооператива «Озеро» или с «людьми вертикали», как определяет их Щербакова. А сама Галина – «человек горизонтали», придерживающийся совсем иной системы ценностей, чем «вертикальщики» самых разных цветов и оттенков. Семья, дети, круг близких по духу людей – вот основная сфера ее интересов. Попробуй что-нибудь против этого рявкни в пользу вертикали, и слова твои бумерангом отлетят тебе же в физиономию. Да и трудно отыскать смельчака, способного к тому же возразить столь острому перу, публицисту, легко укладывающему на лопатки даже самых изощренных в казуистике современных российских государственников.

К примеру, Александр Проханов, получивший еще в советские времена у свободно мыслящей публики прозвище «Соловей Генштаба». Так вот этот соловушка придумал очень лихую и краткую формулу, которая, кажется, навсегда способна обелить и возвысить горячо любимого им товарища Сталина и прочих рвущихся к авторитарной власти вождей – включая и нынешнего «президента-резидента». Формула такова: «Он, Сталин, взял страну с сохой, а оставил с атомной бомбой».

На первый взгляд кажется: так ловко скручено, что и не ответишь «соловью» так же коротко и емко. А Галина Щербакова отвечает с подкупающей простотой: «Я бы предпочла соху». И тут же добавляет, чтобы не оставалось неясности: «Так и не названа цена (спросить ее у мертвых?) индустриализации и той самой будущей атомной бомбы, о которой любит говорить Проханов (в его терминологии плановое уничтожение десятков миллионов людей – это «успешный мобилизационный план») и ему подобные». Наконец последнее пояснение: «Прогресс есть прогресс, хотя и не всякая цена за него годится. Цена для России и Украины была чудовищно несоразмерная, и Украина стала об этом говорить, так спасибо ей, что помнит мертвых, что заставила о том же вспомнить Пензу и другие города и веси. А скажи Россия это сама – о сознательном уничтожении своего и других народов, приведи она правдивые цифры, где была бы Украина, что ей осталось бы вякать?» Имеет ли право автор на столь резкие суждения? В полной мере. Недаром она свою автобиографию начинала словами «Я родилась в пору великого украинского голодомора…» А, кстати, девичья фамилия Щербаковой Руденко. Родилась неподалеку от украинского города Бахмут. Что может возразить Проханов человеку с таким происхождением, с такой биографией, с таким строем мыслей? НИЧЕГО! Вот, видимо, и применил старый прием сделал вид, что не заметил гневных слов в свой адрес. Замалчивание неугодных мнений это, хоть и не очень честный, но давний и весьма результативный прием полемики в тех случаях, когда возразить оппоненту, выводящему тебя на чистую воду, совершенно нечего.

Но стоит ли тревожить кровожадные тени прошлого? Жизнь показывает – необходимо. Особенно в пору, пока мы живем в аморфной идеологической ситуации. Ведь до сих пор не было принесено государственного покаяния за все то, что было сотворено с народом в годы советской власти. Мы и в этом сильно отстали от Германии, блестящую победу над которой измученный народ одержал три четверти века назад.

Замечательно было бы, кабы хоть какая-то тенденция нашей нынешней жизни позволяла сказать о стремлении власти ли, общества ли (не отдельных передовых индивидуумов, а именно общества в целом) принести покаяние перед нашими людьми прошлых поколений, перед сегодняшними несправедливо осужденными борцами за иную жизнь. Нет этого. Скорее, наоборот. Вроде бы уже переосмысленные и проясненные пласты истории то и дело пытаются вновь замутить иные господа, мечтающие о «сильной руке».

Удивительно, но среди них иногда оказываются молодые люди, которых еще вчера трудно было заподозрить в подобных ностальгических пристрастиях. Вот Захар Прилепин, писатель талантливый, яркий, самобытный, который, вроде бы, по всем приметам, должен бы желать и себе лично и многострадальной Родине большей свободы, открытости и прочих ценностей, несовместимых со «сжатыми до крошева зубами», вдруг возымел охоту выразить свое почтение «товарищу генералиссимусу», пахану банды, превратившей Россию в империю зла.

Потому хочется надеяться, что многие суждения Галины Щербаковой, которой выпало большую часть жизни прожить в тоталитарном государстве, суждения, выстраданные ею, могут послужить остужающим бальзамом для тех господ, чьи нежданные порывы свидетельствуют лишь о короткой их памяти.

Хочется верить, что умная и страстная публицистика Галины Щербаковой сыграет не последнюю роль в той идейной борьбе, которая начинает разворачиваться в современной России.

Игорь ДУЭЛЬ

Журнал «Чайка» Seagull Magazine, Балтимор, США, 2013 г. 

Игорь Ильич Дуэль автор девятнадцати книг документально-художественной прозы («Океанские будни», «Дорога вдоль фасада», «По обе стороны Оби», «Письма с войны» и других) и романа «Тельняшка математика» (2010 г.). Работал в журналах «Новый мир», «Обозреватель», в «Литературной газете», «Российской газете», на Центральном телевидении. Много лет был автором газеты «Русская мысль», издающейся в Париже. Один из создателей независимой писательской организации «Апрель». Лауреат пяти различных литературных премий.


[1]Галина Щербакова «И вся остальная жизнь. Статьи. Интервью. Заметки» ЭКСМО, М., 2012.


Другие публикации этого раздела

http://obivatel.com/artical/50.html

http://obivatel.com/artical/52.html

http://obivatel.com/artical/119.html

http://obivatel.com/artical/206.html

http://obivatel.com/artical/242.html

http://obivatel.com/artical/260.html

http://obivatel.com/artical/305.html

http://obivatel.com/artical/337.html

http://obivatel.com/artical/347.html

http://obivatel.com/artical/368.html

http://obivatel.com/artical/389.html

http://obivatel.com/artical/416.html

http://obivatel.com/artical/430.html

http://obivatel.com/artical/463.html

http://obivatel.com/artical/484.html

http://obivatel.com/artical/492.html

http://obivatel.com/artical/517.html

http://obivatel.com/artical/535.html

http://obivatel.com/artical/552.html

http://obivatel.com/artical/577.html

httpHYPERLINK "http://obivatel.com/artical/593.html"://HYPERLINK "http://obivatel.com/artical/593.html"obivatelHYPERLINK "http://obivatel.com/artical/593.html".HYPERLINK "http://obivatel.com/artical/593.html"comHYPERLINK "http://obivatel.com/artical/593.html"/HYPERLINK "http://obivatel.com/artical/593.html"articalHYPERLINK "http://obivatel.com/artical/593.html"/593.HYPERLINK "http://obivatel.com/artical/593.html"html

http://obivatel.com/artical/604.html

httpHYPERLINK "http://obivatel.com/artical/622.html"://HYPERLINK "http://obivatel.com/artical/622.html"obivatelHYPERLINK "http://obivatel.com/artical/622.html".HYPERLINK "http://obivatel.com/artical/622.html"comHYPERLINK "http://obivatel.com/artical/622.html"/HYPERLINK "http://obivatel.com/artical/622.html"articalHYPERLINK "http://obivatel.com/artical/622.html"/622.HYPERLINK "http://obivatel.com/artical/622.html"html

http://HYPERLINK "http://www.obivatel.com/artical/638.html"obivatel.com/artical/638.html

http://obivatel.com/artical/653.html

http://obivatel.com/artical/677.html

http://obivatel.com/artical/699.html

http://obivatel.com/artical/720.html

http://obivatel.com/artical/725.html

http:/obivatel.com/artical/739.html

   










Яндекс цитирования







       

Галина ЩЕРБАКОВА

«НАМ НАДО ЧИНИТЬ РОССИЮ»

Кувалда

…Они ждали меня с хитрыми мордами, мои друзья-однолетки. Так и вижу отрепье их одежды, сквозь которую торчали кости ребер, стянутые в черную ямку пупка. Худые, черные воронята со стрижкой наголо от «вошей».

– К тебе вопрос, – говорит Ленька Гуль, самый худой и самый черный из всех. Уже не вороненок – галка. – Стоят на дороге три мешка. Один – с умом, другой с деньгами, третий с совестью. Какой выбираешь?

А я-то ожидала подвоха!

– С умом, – отвечаю я гордо. И слышу этот ржач, и вижу их переломленные в смехе тела, и радостные победные сопли.

– Дура! Дура! – кричат они мне. – Ума у тебя нет, ты его и выбираешь. Дура! Дура!

Мой авторитет обрушен и вытоптан.

– Совесть! – в отчаянии пищу я. – Совесть!

Но они уже валяются на земле, суча грязными ногами, они мажут себя пылью угля, потому что у них уже нет сил для смеха.

– Бессовестная! – кричат они. – Ты бессовестная дура! Вот ты кто. Сама сказала.

И они уходят от меня гордо – зачем им такая я? Только Ленька-галка останавливается и объясняет: надо выбирать то, чего нет. Нет же денег!

Еще бы! Мы только вчера не смогли с ним купить старый учебник по зоологии на базаре. Он стоил тридцатник, а у нас с ним таких «самашедших» денег не было.

Объяснив мою дурь, он покинул меня. Он ушел с ободранным народом, выбравшим мешок с деньгами. Я долго была неплачущим человеком, внутри меня разливалась кровь страдания, но слезы не капали ни за что.

Они бросили меня на целый день. День моих первых раздумий о выборе. Я ставила (мысленно) перед собой три мешка. Я тянулась к ним рукой. Ничего у меня не выходило: деньги не шли мне в руки. Почему неглупая, вполне совестливая девочка, у которой нет денег на учебник зоологии, не может взять этот чертов мешок с деньгами? Прыгала бы сейчас с приятелями через «сраный ярок», по-русски – ручей говна, было бы весело. А вот сижу одна, они все скачут, рассказывая вновь пришедшим, что я бессовестная дура, и им всем радостен мой позор.

Они пришли вечером, голодные и вонючие, и потребовали, чтоб я рассказала, чем там все кончилось у Домби с сыном. Это было наглое требование, не просьба, это было требование умных и сильных, которые имеют право приказывать. Я все это отметила своим глупым умом, но я была так счастлива их возвращению, что безропотно стала пересказывать им книжки, чем, собственно, до начала этой истории и была им интересна.

И жизнь пошла как обычно. Тест же (так это называется по науке) в голове засел. Видимо, все, кроме меня, давно знали ответ, потому что никто никогда не выбрал ни ум, ни совесть. «Это у нас есть, – говорили полные идиоты и бессовестные негодяи, – нам бы денежек».

С тем мы живем до сих пор. Причем денежек в мешке как не было, так и нет. Вопросник стал видоизменяться. Я слышала такой: сила, ум или совесть. Побеждала сила. Потому как, если сила есть, остальное отдыхает… А совесть – вообще барышня с обломанным веслом, на которую и написано, и накакано, и наблевано.

Собственно, для себя я уже тогда тему русского выбора пути закрыла навсегда. Этого особого пути нет и не может быть, если русские суть человеки. Но перед глазами все время стоит валяющаяся в грязи голодная пацанва, выбравшая мифический мешок с деньгами и отвергнувшая ум и совесть. Но что с них взять? Дети! И я люблю их до сих пор, живых и многих мертвых, у которых так никогда и не случилось денег, равно как не случилось и ума.

«Мы так вам верили, товарищ Сталин, как, может быть, не верили себе». Это их песня.

Сейчас они верят Путину. Мой народ жаждет самоуничтожения. Он не любит жизнь. Ибо последняя была так скудна и жестока, что проще сразу лечь на амбразуру или залезть в подлодку, обреченную на гибель. Почему-то, не будучи военной, я сразу знала, что взрыв на этой обреченной лодке плановый. И лицо жены командира мне тоже это сказало: она все знала. Только с презирающим жизнь как дар народом можно поступать так. Уничтожать его бесчисленно в Чечне, проводить с ним опыты по взрывам домов, а потом больше ста человек запихнуть в железку, чтоб выстрелить в них же. «Курск» – это коллективный Матросов. Вся правда будет через тридцать лет. Или сто. Потому главный секрет нашей страны – секрет смерти и могилы.

Что делать, если в основу правления избранный «способом мешка» президент положил гебистско-чиновничью вертикаль с жгучими тайнами, шпионами, врагами отовсюду, презрением к средствам массовой информации – это они, оказывается, погубили наш флот и армию, – с этой его откровенностью, что народ в его заботах – не главный, не первый, что он потом, когда-нибудь, вернее никогда…

Надо вырубать телевидение к чертовой матери – оно показывает то, чего не видно, когда стоишь близко: ледяную ненависть нашей власти к окружающим. Народ это называет силой. И в этом вся суть. Будет идти бесконечная война. Столько территорий раздражают президента, что пора зафигачить новую торпеду и бабахнуть куда-нибудь еще. То-то будет весело, то-то хорошо! Как мордой в кумыс.

Но мне, в сущности, наплевать на вертикаль власти, она столь же гнилая изнутри, как красавица-погорелица башня. Я – человек горизонтали, со мной мои дети, внуки, друзья и даже недруги. На нас топчется вертикаль. На нас! На народе, который не умеет делать выбор. Он хочет мешок с деньгами за так, но люто ненавидит тех, кто деньги сумел заработать. Он ведь заранее уверен, что деньги заработать нельзя – он-то сам не умеет, – их можно только украсть. Ибо сам он вор, он ворует все, что плохо лежит, но так, чтоб сразу много, ему не попадалось.

Правда, последнее время стало попадаться. Просто с чулком на морде надо застрелить неизвестного тебе человека – и пей «правильное пиво» до лопания мочевого пузыря. Можно ударить по голове старушку, идущую из сберкассы с пенсией, и тоже пей пиво. Пива теперь столько, что все время хочется мочиться, но нужны деньги, а мешок-сволочь на дороге до сих пор не встретился.

Для слуха Зюганова и Шандыбина – это подлая клевета на народ. Но мне без разницы их мнение. Я на него чихала. Мне дорого мнение моего покойного дедушки, который осторожно, чтоб не ранить детскую душу, объяснял мне природу моего народа, а кое-что я и подслушивала.

…Дедушка был бухгалтер-ревизор нашего района. Он точно знал, сколько пожарных шлангов украдено для полива огородов, сколько унесено багров и ведер и даже отвинчено колес от красных машин, чтоб присобачить их к тачкам для навоза.

– Федя! – робко говорила ему бабушка, наливая ежедневную хрустальную пятидесятиграммовую стопочку. – Так где ж людям взять? Купить же негде. Вот ты не воруешь – и я прошу у соседки шланг. А та говорит: «Не дам! Пусть твой сам возьмет, где мой взял. Ишь какой! Честным хочет быть!»

В университет он меня провожал на бричке, брал билет до Ростова, тщательно смотрел его на свет, а когда подходил поезд, заглядывал под вагон и пинал колеса ногой. В вагоне же проверял прочность полок. Очень боялся новых, цельнометаллических вагонов, старые, из другой эпохи, были ему милее. «Уже не стало людей, которые что-то умели. Осталась одна шантрапа с кувалдой», – говорил он мне.

Я помню, как внимательно он разглядывал строящуюся Останкинскую башню. Он переживал, что я живу недалеко от нее. Старый бухгалтер, он на глазок прикидывал, сколько чего в нее недоложено, сколько кабеля-мабеля украдено. Я смеялась, а из его глаз выкатывались редкие бесцветные слезы, он вытирал их белоснежным платком и кричал мне: «Но ты хоть поняла, что они все шантрапа?» Я говорила – нет. Это был уже мой мир. Он мне нравился. Я уже пережила тиф по имени «доклад Хрущева». Я ловко вынула и выкинула из времени чудовище по имени Иосиф. Я стежками стянула те времена, которые считала хорошими, и будут еще лучше. Я же стала! Я же все поняла! Почему же другие будут воровать кабель-мабель?

Но народ воровал. Раньше не было в магазине, сейчас не на что купить. Чем одно лучше другого для бедного человека?

А я знаю, что лучше. Не госсовет, не президентские полпреды, а собственность. Никто, нигде и никак не подчеркнул, что первой вышедшей в эфир еще при пожаре на Останкинской башне была частная компания НТВ, главу которой еще совсем недавно в зубах таскали наши славные органы. Мне до слез жаль, что подобного не получилось у ТВ-6. Тогда пример был бы еще более убедительным. Выживает прежде всего тот, чье хозяйство отделено от глупого государства.

…Долго думала, что «шантрапа» – слово французских корней. Так оно звучит. Потом зачем-то стала выяснять… Может, потому, что на моей Вятской улице каждый год (клянусь!), а порой и не по одному разу, на одних и тех же местах копают ямы, из которых идет горячий пар. Потом их закапывают и в самый мороз асфальтируют. «Что ты хочешь? – сказала мне дочь. – Это пролы, иначе они не умеют».

«Пролов» я знала. Но вспомнила «шантрапу» и полезла в словарь. В Пошехонье это – сволочь, сброд. В Воронежской губернии – дрянь, сволочь. На Кубани – беднота, голь. У древних чешей – обманщик, брехун.

И тут рвануло в Чернобыле. Чего-то недовинтили, чего-то недоложили, чего-то перекрутили. И сотни людей померли из-за шантрапы. Тех, кто помнит правильный труд, остается все меньше. Россия погибает от шантрапы, от ее всесилия, ее распущенности. А главное – от ее выбора. Человек с кувалдой – больше ничего держать в руках не может – это наш строитель, сначала социализма, теперь незнамо чего. Он – наше все, и ему, кроме советской власти, ничего не нужно. Она его выкохала, она платила гроши за любую халтуру, она сказала ему: «Ты – самый великий!» Она дала ему сколько угодно водки, кувалду и много-много оружия на случай войны хоть с кем.

Теперь ждите.

Огромная страна родила тучу неумеющих работать мужчин, обладающих правом решающего выбора. Конечно, есть и другие. Конечно, есть! И нет, на мой взгляд, у власти важнее задачи, как вычленить умеющих, толковых и их назначить прорабами, наставниками, отдать им в руки дело. Не найдется нужного числа умельцев – звать иностранцев. Нечего делать спесивый вид, не ко времени гордость. Мы вступили в эпоху, когда будут трещать по швам мосты и прочие беломорканалы. Вылезает чудовище труда великого пролетариата-шантрапы. Оно в страшных девятиэтажках с черными замазками швов, в огромных заводах, которые перестраивай-не перестраивай в города-магазины, а их все равно – тыщи. И в них живут бомжи и крысы, поскольку больше они ни на что не годны.

Нужны умельцы. Они еще есть. Но им надо хорошо заплатить – как чемпионам Олимпиады. Это плата – за нашу столетнюю дурь, дурь разрушения души и природы. Им нужна защита закона. Шантрапа сильно преуспела, но победить ее надо.

Для моего дедушки, который умер в 1965 году, главным символом разрухи была кувалда. Нам надо чинить Россию без нее там, где это еще можно, и строить с чистого листа там, где уже ничего нельзя поправить. За десять лет появились примеры обнадеживающего, но есть и угрожающие признаки. Например, бывшего токаря делают главным прокурором. Вроде бы, ну и что? Но именно его токарская суть любовно подчеркнута президентом: ура! Кухарка! В этот миг подчеркивания на его лацкане удобно, как там и была, засветилась, засверкала миниатюрная кувалдочка, видимо, из чистого золота. Она, кувалдочка, просто не могла допустить, чтоб Прокурор был, к примеру, знатоком римского права или британского судопроизводства. Нет, граждане, главное – что токарь! Какой – мы не знаем. А какой прокурор – уже видели.

Вы же не думаете, что все рабочие у нас – Гоши из фильма «Москва слезам не верит»? Нет, дорогие мои. Рабочие наши сплошь и рядом – Афони из другого прекрасного фильма. И это не вылечивается вертикалью. Это можно излечить только хорошими хозяевами, которые или поставят Афоню на ноги, или выгонят его к чертовой матери.

Боже! Пошли нам быстрых разумом Невтонов, чтоб моя внучка не узнала, как это жить в стране, где президент знает вертикаль, но не хочет знать о тысячеголовой горизонтали ничейного, брошенного на произвол демагогов народа, который надо лечить и учить, учить и лечить.

Говорят, Путину нравится гимн Советского Союза больше Глинки. Интересно, за что? За музыку, оставшуюся в ухе, или за слова, что нас вырастил Сталин на верность народу? Какому? Гоше или Афоне? Опять эта проклятая неизвестность…

Что-что, а правды нам президент-резидент не скажет. Не этому его учили в любимом учреждении. Да и кто мы для него? Лишняя забота. Хорошо бы, по Платонову, остатки населения вывести сколь возможно далеко, чтоб они заблудились.

«Общая газета», 2000 г.

 

В детстве я боялась человека с ружьем. И это еще до войны, когда с ружьем ходили наши. Я кидалась в колени бабушке и зажмуривала глаза. А всего ничего – прошел дядька с пистолетом. Странное дело, но вооруженные немцы (это оккупация) такого страха не внушали. Это были враги. Нормально. Я не знала еще о ГПУ, Гулаге, у меня просто сидели в лагерях дядья. Бабушка говорила «в ДОПРЕ». Даже когда они гнили в болотах Зауралья – для нее все был «ДОПР».

Я боялась наших с оружием, будучи студенткой, потом учительницей, потом матерью своих детей. Я стыдилась страха, как физического уродства. Потом привыкла, и страх мой постарел и умер, когда пришел Горбачев.

Летом я возвращалась с дачи. Подземный переход к дому оцеплен собаками и страшными молодцами в масках. Кого-то ловили, что ли? Как выяснилось потом, не поймали, ибо никогда в переходе еще никого не поймали. Но они «поймали» меня, уже очень немолодую женщину: они отловили существовавший где-то в подпространстве мой изгнанный Горбачевым страх и вернули его в надлежащее место его прежнего долгого проживания. А потом пошли эти бандитские маски по телику, и я вернулась к своему детству.

Нас добьет не нехватка лекарств, не стопроцентная оплата коммунальных услуг, не наглый янки. Раньше мы вымрем от страха, который то ли сознательно, то ли по неумению действовать по-другому вводит в нас власть…

«Общая газета», 2000 г.

 

Кусок мыла для внучки

Меня тут приложил один док­тор наук. Забил меня, как гвоздь, по самую шляпку. Едва оклемалась.

«Допустим, – пишет доктор на­ук из Львова, некто Сердюченко, – Галина Щербакова не испорчен­ная долларами газетная длинноно­гая корреспондентка, а искренняя журналистка. Тогда перед нами об­разец клинического «недочувствия» своей отчизны. Галина, если эта статья попадется вам на глаза, примите мои соболезнования... Это из вас составляются пятые ко­лонны, вручаются большие гоно­рары, «Общие газеты», НТВ и ОРТ, устраиваются «Пресс-клу­бы», чтобы вы дудели в свои интеллигентские дудки и вводили в соблазн отечественное стадо. А завт­ра вас уволят к чертовой матери и выбросят на демократическую свалку, как оно уже происходит в НТВ».

Тьфу! Там и дальше один перл перлее другого, и тут уже ни дать ни взять. А заметка моя, заметулечка («ОГ» «Общая газета». Ред., - № 32, 2000 г.), вызвавшая данную фи­липпику, была про страх, кото­рый так исподволь стал сочиться из бытия и сознания. И кабы я первая это заметила! Умнее меня люди на это тоже обратили вни­мание. Одним словом, я сказала, что вот раньше, до Путина, этого уже не было, а при нем да, уже стало.

Сейчас  я начну честно цитиро­вать доктора, хотя хочется перепи­сать все из него, чтобы после этого господину из Львова можно было предъявить иск за проповедь взглядов, ведущих к войне, ксено­фобии, человеконенавистничеству и даже к ядерной бойне.

Итак, читайте и завидуйте чело­веку, который так широк, что хо­чется обузить.

«Что такое «русскость»? Она или есть, или ее нету. Она сидит в твоих кровяных шариках, ру­ководя каждым житейским ша­гом, и как бы ты ни хотел избавиться от нее, ничего у тебя не получится.

Именно поэтому, а не по че­му-нибудь другому Путин так бы­стро стал любимцем нации. Он русский, что не комплимент и не укоризна, а просто констатация факта».

«Каждая нация, племя, прайд, сексуальная общность, цивилиза­ция стремится к расширению. Это антропологический Закон, он не­опровергаем. Если бы у меня была воля и власть, я бы (как и каждый) превратил весь мир в Сердюченковию...

...У Иисуса Христа это не полу­чилось. А у Гитлера и Сталина поч­ти получилось... Если бы не физи­ческая бренность Сталина, мы действительно жили бы уже при коммунизме. И были бы счастли­вы, между прочим».

«Что осталось у России. Она рушится и трещит по швам. Все продано, предано, попрано, купле­но... Но у России есть атомная бомба. Спокойно, читатель. Вот мне, например, лучше быть мерт­вым, чем американцем...»

«Достаточно одного пуска. Не обязательно на Вашингтон. Вооб­ще не обязательно на Америку. А так, технический просчет, очеред­ная подлодка «Курск»...

Автор цитат, видимо, чуя экст­равагантность такого мышления, ссылается на авторитет Достоев­ского. «Помилуйте, народ идет на народ, люди идут убивать друг дру­га, что же тут необходимого? Без великодушных идей человечество жить не может, и я даже подозре­ваю, что человечество именно поэтому и любит войну, чтобы участ­вовать в великодушной идее».

«Кто же противостоит всему этому (не войне, а интеллигент­ским идеям, вскормленным гонорарами, грантами, фондами, аме­риканскими спецслужбами)? спрашивает уже сам Сердюченко. И отвечает: Президент Путин и ро­евое российское множество» (упо­мянутое выше стадо, что ли? - Г.Щ.).

«Путин абсолютный президент, и он же, так сказать, абсолютный россиянин. Он обладает всеми достоинствами русского человека и лишен его недостатков... И если однажды Путину, в его одиноком всевластии и некоем экстатиче­ском озарении придет в голову не­что подобное (а его карма подтал­кивает его к этому) НЕБО СОВЬЕТСЯ, КАК СВИТОК, И НАСТАНЕТ ВСЕ РУССКОЕ».

Воистину, Господи, спаси нас от друзей, а от врагов я сам избав­люсь.

Я не голосовала за нашего пре­зидента. Он мне не нравился ни своим образованием, ни предыду­щей службой, ни образом мыслей. «Мочить в сортире», «она утонула» меня убедили в правоте моих сомнений. Но жизнь идет, президент в Кремле, я не подпольщица, не тер­рористка и даже не злобница по природе, я приняла от электората (роя? стада?) его выбор, и как бы я могла этого не сделать? И раз уж так, решила я, то пусть у Путина получится все дельное, что он намечтал, и пусть остановится он перед шагом, недостойным нашей с ним общей Родины.

У меня есть конституционное право гневаться на него и гово­рить об этом в газете ли, на кух­не... Но я первая скажу о нем са­мое лучшее, если таковое увижу. Это моя страна, и мне не все рав­но, что в ней происходит, госпо­дин Сердюченко.

Очень трудно было выбирать цитаты из доктора Львовского университета, который разразился своим гневом в журнале «Наша улица», № 4, 2001 г. Если б вы зна­ли, сколько замечательного оста­лось вне приведенного.

Всех отметелил львовянин.

Было невероятно трудно не комментировать все это сразу по ходу дела. Такое ведь редко попа­дается. Ну что сказать, например, про русскость, которая сидит в ша­риках?.. Но ведь ее нет у Сердюченко, откуда он знает, каковы там шарики? Между прочим, у меня ее нет тоже. И тут мы с ним на рав­ных. Мы с вами хохлы, пан Сердюченко, хохлы! И у нас с вами, полу­чается, совсем другие шарики. Так какого черта мы с вами лезем я с критикой, а вы с подлизыванием к русскому президенту? Но тут я не могу совсем отпихнуть вас в грудь, потому что понимаю: у людей, вы­росших на Пушкине и Чехове, тво­рится что-то главное, истинное с кровяными шариками. И называется культурой. И тогда арап превращается в русского гения, ев­рей в легендарного национального ученого, а негр в рязанско­го фермера. Шарики крови всех народов понимают свою скромную задачу придать шарм, изыск, новизну той культуре, в которую вли­ваются естественным человече­ским путем. Так что не расчесы­вайте нам русскость президента. Она ни хороша, ни плоха, она про­сто данность, не более. А русскость ищите в полукровке.

Ой, Сердюченко, лышенько мое! Як згадаю, як згадаю... Мы с вами выросли в разных концах Украины. Вы ближе к шляхетской панской Польше, а я как раз к туретчине.

Моя бабушка ругала меня на мове, красиво, между прочим, ру­гала. За то, что все читаю да читаю, а козы не выпасены. Война ведь, коза мать родная, а девчонка, я то есть, болезненная, ибо родилась не дай Бог когда в пору украинского голода. Знаете про него, Сер­дюченко? Это же ваш любимый Сталин уничтожил сотни тысяч украинцев. Вам это «в кайф»? Вы нашли в дневнике Достоевского слова о великодушной идее унич­тожения. А в другом настроении он написал: «Раз  уничтожив, трудно это опять восстановлять». Не надо цепляться за фалды к человеку, ко­торый страдал, мучился. Он выше наших с вами распрей. Но Бог с ним! Я к тому, что «шариками ма­локровия» я ненавижу сталинизм и все, что он несет, в результате голо­да у меня не выросли, Сердючен­ко, длинные ноги, которые вы мне  вроде бы приписали.

Теперь по поводу концентрата лучшего в Путине. Повторяю: я стараюсь изо всех сил быть лояль­ной к нему. Он избран, и я законо­послушна. Но где вы увидели концентрат лучшести? «Вертикаль»? Но только ленивый не пнул ногой ее, особенно исполнение. И поде­лом. Война в Чечне как шла, так и идет. Бедность не уменьшилась. Смертность берет свое.

Может, лучшесть в том, что в Кремле все больше становится бе­локурых узколицых мужчин с сероватым петербургским цветом лица?

И кабы мы не проходили это в эпоху Брежнева, когда вокруг и около генсека крутились люди с фамилиями на «ко», кабы подруч­ным грузина Сталина не был Берия! Землячество хорошо в лесу на полянке с водочкой и гитарой. Принципом руководства оно стать не должно. Сколько лет мне ждать деяний Грызлова, который первое, что сделал как министр, показал нам нарисованную схему своего управления. Нет и не может быть гарантий, что узколицые и худые лучше и мудрее скуластых и румя­ных. Не то, не то, не то...

Где вы меня потрясли, дорогой земляк, так это в мысли, что меч­таете о Сердюченковии. Тут я просто закричала на мове. У меня уже внуки, я вполне гонорливая дама, но я бы спятила, живи вок­руг меня одни щербаковляне (щербаковцы или как там?). Это надо иметь какое-то редкое гене­тическое заболевание на глубине шариков, чтоб видеть вокруг себя только себя. Мне, как и Пушкину, до боли не хватало бы и финна, и калмыка, и тунгуса, и вас, даже вас, Сердюченко.

Ну как мне подняться до вашей учености, чтобы сказать простую вещь. Кто-то, много выше Сталина, Гитлера и даже Достоевского (извиняюсь за такой ряд перед Фе­дор Михалычем), придумал этот мир и его многообразие. И каждый малый народ заслуживает жизни своей, отдельной, безопасной от другого народа, которому вдруг идея войны покажется... велико­душной.

Россия трещит по швам, пише­те вы. Трещит по закону разруше­ния всех империй, это я пишу не свои слова, а общеизвестные. На­ша империя была не худшей, не лучшей. Она была сложным организмом, который при силе оста­вался слаб, при мощи беспомощен и был обречен развалиться на ма­лые части для жизни людей.

Россию можно сохранить толь­ко собиранием народа. Но где вы такое видели? Русских из ближнего зарубежья свои братья по шарикам выпихивают вон. Земля немерена, всем бы хватило. Но нет... Каждый усвоил, что не отдаст ни пяди. Закакает, пустит на огород ядерные отходы, но не пустит русского, чужака. Это мы такие, Сердюченко, великий, но отнюдь не великодуш­ный, не щедрый, не гостеприим­ный народ. От этого еще трещит Россия. От злости и зависти к умельцу работать и строить дом. И наши с вами хохлы такие же.

Вот вы не такой. Это же надо, простите, такое ляпнуть: лучше быть мертвым, чем американцем. Я понимаю, что вы полемизируете с тем безголовым янки, который когда-то, как и вы, брякнул дурь: лучше, мол, быть мертвым, чем красным. Но мы все же развиваем­ся или нет, Сердюченко? Или все-таки хохлы упертые? Чем плох аме­риканец, умело обихаживающий свою землю и встречающий жареной индейкой День благодарения? Лучше смерть, по-вашему, чем та­кая его жизнь? А вы поспрашивай­те людей! Таких же простых, как он, но уже почти столетие живу­щих в бараке, «бегающих до ветру», у которых нет денег на куриную жопку, а не то что на индейку.

Я знаю, что вы скажете: винова­ты американцы и их планы.

Нет лучше, богаче нашей земли и что? Если мы до сих пор не по­хоронили солдат Отечественной войны, в этом виноват Джон из Алабамы? Березовский? Чубайс? А в том голоде, о котором я уже писа­ла, кто? Шварценеггер? Кондолиза Райс? Ну, а в том, что мы, возмож­но, остаемся единственной стра­ной, где развиваются сиротские дома и столько больных, обречен­ных детей? А наши бесправные ин­валиды... Ух, Америка, заплатишь ты нам за это!

Что бы вам, Сердюченко, док­тору-то наук, не сочинить мысль о том, что в ненависти нет истины. Что в той войне, которую, по ва­шей тайной мечте, наконец сооб­разит и совершит Путин, не оста­нется ни ридной Украины (нисколько не жалко?), ни Иллинойса, где я не была и мне туда не на­до, ни Московии милой, а когда совьется, как свиток, небо, придет конец всему.

Я уверена, что пресс-служба президента не читает журнал с эпиграфом «Будет и на нашей ули­це праздник!» и потому не положит ему на стол ваш подхалимский призыв развязать ядерную войну. У нас в России, Сердюченко, такой призыв уголовно наказуемое де­яние.

Но, Господи, прости меня! Я не желаю вам зла. У нас и у вас дейст­вительно большая беда мы жи­вем плохо и, увы, безнадежно. И каждый ищет выход по своему уму и шарикам.

Когда-то, в 89-м или 90-м году, у меня опубликовали жалобную за­метку про то, что хорошо бы нала­дить выпуск детского мыла, а не выдавать его в качестве большого поощрения на заводе ЗИЛ. Моей внучке было два года, и это было актуально. Я тогда писала, что Гор­бачеву не хватает простых челове­ческих деяний для людей. Не дела во имя их это я терпеть не могу, – а именно для них.

Сейчас я то же думаю о Путине. Хотя... Отдаю себе отчет, что Ми­хаил Сергеевич сделал для мира неизмеримо больше, чем кусок мыла для моей внучки. Кусок мыла дал Борис Николаевич, как и колбасу, и мясо, и возможность уви­деть эту ужасную, опасную, со жвачкой (!) и Голливудом (!!) Аме­рику. Многие посмотрели и верну­лись. Некоторые остались.

Это же нормально, Сердючен­ко. На черта тогда самолеты и па­роходы придумали изобретатели, если некуда передвигаться на них. Неужели только, чтобы доставить в место X эту вашу возлюбленную бомбу?

Окститесь!

«Общая газета», 2001 г.

 

Немаловажное это дело выражение лица. Напялишь ненароком не то и поиме­ешь полное ему соответствие. Стою медитирую на книжном развале. Люблю это дело. Смыкает меня за рукав акку­ратненькая бабушка, по-родственному прижимается боком. «Хочет поговорить про книжки, думаю. Тоже из читательниц». «Надо убить Ельцина и всех грузин», говорит мне она доверительно, как своей. Вот тут я и подумала, что, видать, не с тем лицом вышла, если ко мне с та­кими словами. «Господь с вами, отвечаю я ей со всей возможной па­схальной кротостью. Как можно такое в чистый четверг».

Нашла тоже аргумент. Бабушка разворачивается ко всему савеловскому народу и повторяет свою мысль-идею уже громко и даже как бы с упоением, находя себе тут же единомышленников.

Больная? Нет! Голодная? Ни бо­же мой! Брошенная? В таких-то сапожках. Здоровая, сытая и обутая. И наполненная ненавистью по самую кромку до момента переливания.

Жажду избирательного ценза по возрасту. Согласна быть от­бракованной.

Только чтоб эта бабка, тетка, женщина, товарищ и сестра не выбирала будущее для моей внуч­ки и для грузин.

«Огонек», 1996 г.

 

Дякую, Ненько

Мою автобиографию я начинаю со слов: «Я родилась в пору великого украинского голодомора…» Знаю это с младых ногтей, как историю моей бабушки, которая взяла свое обручальное золотое кольцо, поехала в торгсин города Бахмута, продала его там и купила на эти деньги манки, чтобы я, родившаяся, не померла с голоду. Украинский голодомор, так сказать, факт жизни нашей семьи, и я вполне понимаю счет, который сегодня предъявляет Москве Украина. Приказания морить народ шли из Москвы? Из Москвы. Руководил всем Сталин? А кто же еще. Это был жах? Жах. В смысле – ужас.

И тут читаю и слышу: как ей, Украине, не стыдно, как не стыдно! Сколько полегло русских в те же годы, и ничего…

Но вот уже по телевизору и пензенские старухи рассказывают свои истории о том, как это все было у них. И разве я ставлю это под сомнение? Конечно, нет. Но почему стали говорить об этом, когда стала говорить Украина? Почему не обнародованы все документы об этом жахе всех народов СССР? И так и не названа цена (спросить ее у мертвых?) индустриализации и той самой будущей атомной бомбы, о которой восторженно любит говорить Проханов (в его терминологии плановое уничтожение десятков миллионов людей – это «успешный мобилизационный проект») и ему подобные. «Он, Сталин, взял страну с сохой, а оставил с атомной бомбой».

Честно говоря, я бы предпочла соху. Но прогресс есть прогресс, хотя не всякая цена за него годится. Цена для России и Украины была чудовищно несоразмерна, и Украина стала об этом говорить, так спасибо ей, что помнит мертвых, что заставила вспомнить Пензу и другие города и веси. А скажи Россия это сама – о сознательном уничтожении своего и других народов, приведи она правдивые цифры и повинись, где бы была Украина, что бы ей осталось вякать?

Так что спасибо ей большое за то, что она тычет нас носом в беду, за которую нет и не может быть прощения. Одно только покаяние тут годится. Только почему-то именно этого свойства – каяться – нам не дано. Нет числа умершим за идею безумной революции, нет числа нищим и бездомным, которых она наплодила на долгие времена вперед.

А власть у нас, вся такая прилизанная и бездарная, как всегда, не при чем. Как Сталин на трибуне.

2008 г.

 

Пластырь от слез

1. Помню день в начале войны. Вой и крик улицы и мою бабушку, которая ходит и тихо говорит: «Цып, цып, цып» – ищет курицу. «Буся! Война!» – кричу ей я. «Куда ж та зараза подевалась, сучка куриная, цып, цып, цып». Я кладу это воспоминание на мелодию песни, где рефреном идут слова: «Дитятко милое, я тебя не выдам». До конца, до венца с нелюбимым мать считает нужным врать, раз не может предотвратить «беду».

Ах, как меня всегда оскорбляла позиция матери. И надо было вырастить детей и заполучить внуков, чтоб прийти к пониманию не горя дочери из песни, а горя лгущей от отчаяния матери.

 

2. Мне делает уколы прелестная женщина, похожая на актрису, играющую леди Чаттерлей в английском сериале. Я говорю ей об этом и даю почитать книгу. Но еще до книги вижу, как ей приятно слышать слово «леди». Пусть даже косвенно, по случаю соотнесенное с ней. У нас ведь «госпожа» так и не прижилась, застревает в горле. Да и какая она госпожа? Но слово, которое я ей шепчу вслед, когда провожаю, – «леди» – придает ей легкость в многотрудном беге с утра до вечера.

В нашей стране живут люди со сцепленными до крошева зубами. Сказать доброе слово? Подхвалить? Улыбнуться? Да лучше сдохну, отвечают тебе глаза улицы. Такая у нашего народа природа. Учительница французского языка назвала мою внучку идиоткой, когда та, после трех недель болезни, запуталась в тонкостях французской речи. Мы с дедушкой всхлопнули крыльями и решили принимать меры. «Не надо, – сказала внучка. – У нее умер муж». – «Когда?» – «Неважно. Не знаю. Когда-то… Умер… Это главное слово».

Я считаю, что недаром прожила жизнь, если услышала такое разумение девочки 13 лет. Хотя сама, наверное, хуже, ибо не могу понять и простить никакую грубость и дикарство по отношению к детям. Нет для меня никаких к этому уважительных причин. Внучка, видимо, мудрее.

 

3. В нашей стране столько убитых, еще больше оскорбленных и униженных от властей и от хамов. Если это перевести в звук горя, мы бы все оглохли – иерихонские трубы отдыхали – а оглохнув – онемели, и, может, это было бы даже благом. Мы перестали бы слушать дурь слов, которыми нам ежечасно пудрят мозги. Скажите, хоть один человек верит, что наши службы способны найти убийц-террористов, а не просто взять по объективке «лиц кавказской национальности»? Хоть один человек знает, через какое количество зим и «зелёнок» мы раскурим трубку мира? Люди говорят (образованные, блин, пошли): а албаны? А курды? А баски? А эти осатанелые в патриотизме ирландцы? Сплошные ведь Аурелиано Буэндиа?

А я говорю: цып, цып, цып. Нигде нет Сталинграда по имени Грозный (кроме романа Маркеса). Нигде нет ям, в которых находят убитых женщин и детей. Нигде дело не объясняют так, что получается: они сами себя убили, сами себя закопали, а вот надпись не оставили.

А солдатик с тоненькой шеей, прямо глядя в глаза с телевизора, говорит нам, олухам царя небесного: «Так ведь тут же, едрена мать, делаются такие деньги. Кто ж откажется от такого печатного станка?»

Дитё поняло. Власть нет. То есть да. Она тоже – почти и даже давно. Но «это не она» – в смысле денег и станка. Не себе и не она.

 

4. Так что впечатлений много, вой и крик, и курица уже убежала. И пока я ее ищу, ее куриными мозгами думаю: а слабо президенту совершить что-то неординарное, эдакий кунштюк или там загогулину, тем более, главное дело почти и сделано: все генералы крепкими задами сидят в мягких креслах, сосредотачивают в глазу мысль, извилины, фээсбэшка гоняет вместе с американцами по миру шпионов как сидорову козу. Развлекаловка как в цирке, шпионский теннис. С непредсказуемым счетом.

Дорогая (в смысле обходишься дорого) власть! Президент, батюшка! Признайтесь и повинитесь. Вам с этой страной с неуправляемыми и непредсказуемыми климатом и народом не совладать. Зовите варягов. Не хотите американцев (гордые мы в своем рванье, ну и черт с ним, обойдемся и без янки), зовите на службу за хорошие деньги японцев, южных корейцев, немцев, финнов, шведов, испанцев, тех, кто попадал в западню, но сумел из нее выходить. Нам нужны спецы по всем отраслям, кроме, пожалуй, культуры.

Сам президент пусть таковым и остается и послеживает узким гебистским глазом, как варяги сначала поставят страну на санацию. И как бы пусть нас не будет лет пять для всех, кому мы не должны. А потом будет открытие России как олимпиады.

Ты останешься в веках, президент, а народ, вымытый, накормленный, а главное, обученный варягами делать все по уму, по-честному, своими руками, мозгами и смекалкой, станет звать тебя Владимиром Красное Солнышко.

Это, конечно, …надцатый сон безумной Веры Павловны (не путать с Верой Павловой), но что-то в нем есть. Некий пластырь для души, которая плачет.

Моя же курица сказала: «Окромя этого, другого пути у России сроду не было. Это только коммуняки гнали от себя ум и умных. Другие звали и кланялись». Курица встряхнулась и снесла то самое не золотое, а простое яичко. Знак, Владимир Владимирович, знак!

2001 г.

 

Мы все много лет живем ожиданием. Конца войны, снижения цен, тиража розыгрыша, возвращения из ссылок, получе­ния квартиры, очередного тома Досто­евского, справедливости, опять оконча­ния войны, индексации пенсий... Теперь нас всех вовлекли в большое игрище ожидание выборов. Как у Даля: «Что де­лали? Ждали, а что выждали? Жданки». Прочла и стала такой ясной вся идио­тия жизни завтрашним днем, будущим. «Если будущее вообще что-то значит, то это, в первую очередь, наше в нем от­сутствие» (Иосиф Бродский). Надо запо­мнить, идя к грядущему коммунизму.

«Огонек», 1996 г.

 

Впечатления недели

О чем ни подумаю все грустно. Во Франции грозятся отобрать за долги наш парусник. Во­проса нет порядочные люди долги отдают. Непонятно другое родительский крик о бед­ных мальчиках с этого самого брига. Господи, счастье-то привалило Францию увидят, себя покажут; хо­рошо бы их оставили надолго ко­рабль стеречь, пока мать-Россия не сподобится вернуть долг. Корни мо­ей архинепатриотической мысли в том, что я за всех детей, которых ро­дители отправляют подальше от Ро­дины, от вечной войны, фантастической склоки и ненависти, радуюсь. Вы только посмотрите на раздуваемый пожар. Кроме реального чечен­ского левые против правых, Дума против Совета Федерации, Путин против Гусинского, Сергеев против Квашнина, оппозиционная пресса против электората, который весь как один за Путина! А он, такой краси­вый, идет по Кремлю-должнику, прижимая правой ручкой правый кар­ман с воображаемым табельным оружием. Гардемарин, не больше, не меньше! Сколько людей загубле­но, сколько детей не выучено, сколько больных не вылечено. Но какое это имеет значение, если президент у нас ходит красиво, как парусник... У меня ощущение жизни в доме, на крыше которого поселился сума­сшедший с гранатометом. Это сумасшедший с глобальной идеей он строит вертикаль. Что такое верти­каль я не знаю. Ну уж точно не еда, не дом, не мир, не образование, не любовь. Мне кажется, вертикаль шампур, на который человек с ру­кой, прижатой к правому карману, хочет всех насадить.

«Общая газета», 2000 г.

 

Страх перед крысой

Кончался дождливый уик-энд, и мы собирались уезжать с дачи. Сумки стояли на крылечке, я уже поцеловала внучку, когда муж сказал: «У нас в туалете кры­са». Поднялась суета изгнания ее в подпол, но как уедешь, зная, что она может появиться снова, напу­гать ребенка и т.д., и т.п. Кто-то вспомнил, что у соседей живет крыса ручная, и не она ли наша гостья?

Пошли к соседям. Исто­рия получилась не короткая. Мальчик-сосед с фонариком по­лез в подпол, его сестра примани­вала кусочком сыра крысу у дыры в полу, где она и была взята голыми руками. Я видела крысу на плече ее хозяина и, хотя не очень разбираюсь в выражении крысиных морд, утверждаю: на этой бы­ли написаны блаженство и покой.

Всю дорогу в Москву я думала о том, что, если бы первой обна­ружила эту ручную крысу, я бы ее убила. Я их боюсь и не могла бы допустить ужаса встречи внучки с тварью. То есть, пользуясь крылатым выражением нашей эпохи, я могла бы «замочить ее в сорти­ре». И это очень мне в себе не понравилось.

Я ведь уже видела нежное пре­бывание противного мне живот­ного на детской шее. Кем бы я стала после убийства доверия и любви? Где было бы мое место в иерархии греха? Отдаю себе от­чет, что мои переживания выглядят дурью человека, у которого все проблемы в жизни кончились и осталось время подумать о кры­сах. Но я-то знаю, что проблем выше головы, и крыс я не люблю по-прежнему, и что дело тут в ином.

Крыса всегда была символом, метафорой ужаса, страха, недос­тойного человека, который значительно ее сильнее. Вызывая страх, крыса унижает личность, а страх и унижение долго были со­ставляющими нашей жизни.

…Давным-давно в нашу ком­муналку на шестом этаже из мага­зина приходила крыса. Может, это были разные твари, но для меня она была одна, целенаправленно идущая вверх по стене, чтобы просунуть морду между ребрами бата­реи. Красные глазки смотрели на стоящую невдалеке колыбельку, где спал мой только что родившийся сын. Что я только не делала. Просовывала битое стекло в дырку, в кровь изрезая пальцы. Стекло посыпала ядом. Бесполез­но. Она приходила каждую ночь. Мой ужас достиг предела, и я ста­ла сидеть у батареи с чайником ки­пятка и плескала его в ненавистную морду. Обожгла себе ноги, но крыса приходила снова и снова.

Случай встречи с крысой на даче второй в моей жизни. Хо­рошую крысу я могла убить, пом­ня ту, первую.

Нет, все не так просто. Эта тварь дана нам для понимания каких-то глубинных вещей. Ведь она хитра, умна, она умеет ухо­дить от опасности быстрее лени­вого человека. И она останется на земле, когда мы уничтожим друг друга. Не слишком ли жирно для большой мыши?

Нет ничего более омерзитель­ного, чем жизнь с внутренним страхом. Страхом перед крысой. Это хуже болезни, безденежья и отключения электроэнергии. Предыдущее десятилетие, что бы о нем ни говорили, начиналось счастьем освобождения от страха и отвращения к самому себе из-за этого страха. Люди стали уезжать, возвращаться, люди вкусили сво­боду своей отдельности от кры­синой системы.

Все кончилось, господа! В ре­брах моей батареи появилась моя старая знакомая. Она ищет колыбель. Грядет возвращение систе­мы, которая никуда и не уходила, а просто замерла на время воца­рения харизматического больно­го Старика, у которого, хоть он и натворил много чего, было великолепное качество он ненавидел крыс.

Но время предаваемого ныне «преемниками» Старика прошло. Он ушел в мир иной, вернулись крысы. Подорожание продуктов, недовольство пенсионеров, бандитизм были и при нем. Но не было циничного разгула судейских и прокурорских разбойников, столь наглого, открытого, можно сказать, официального рейдерства. Вернулись отвраще­ние и страх. Как с этим жить? Как жить, зная, что, кроме позорной кавказской войны, мы еще вооружаем чу­довищ вроде Каддафи, Ахмадинежада, Чавеса? Как жить, зная, что власти нравится чучхе? У нее это просто написано на ли­це. Нас снова приманивают на облако-рай, где у каждого будет ложка и миска, наполненная на деньги от Каддафи и Ахмадинежада.

Не все ли равно, откуда деньги? Не все рав­но!

Власть через губу, через пре­одоление себя, разговаривает с отечественными промышленниками и бизнесменами, она презирает не своих, не «государственных» дельцов. Вспомните, как они были жалки после «встреч в верхах», как напускали оптимистического тумана. Я тогда поняла: они трусят. Они боятся власти, что приходит в дом через ребра батарей и смотрит на колы­бель.

У Старика не хватило сме­лости отдать народу землю, кото­рая защитила бы собственника, так как земля это наше всё, как и Пушкин. А теперь мы снова живем в стране, где из всех ис­кусств для нас важнейшим явля­ется ТВ. И хватит с вас, дурни!

Приходится выгородиться от системы, привечающей ХАМАС и целующейся с чучхе. Нет другого способа жить по совести и чести при таком суде, при такой прокуратуре, при таких генералах, при таких политимиджмейкерах. Которые за что ни возьмутся получается крыса. Старым казачьим спосо­бом: огородами и во внутрен­нюю эмиграцию. Не забыли, помним-с...

«Общая газета», 2001 г.

 

Злюсь на Хиллари Клинтон, кото­рая не сводила мужа на фильм Кустурицы «Подполье». Глядишь, и не было бы бомбежек. Потому как автор фильма объяснил бы президенту-саксофонисту, насколько бесполезно стрелять в людей с психологией подполь­щиков. Бомбы НАТО падают не на головы они падают в душу, и зла уже не хватает. А раз так, то, может, пришло время его антиподу, потому как по природе вещей третьего не дано. И я посылаю нас всех в Манеж на выставку Елены Черкасовой «Библейские профили». Сходите и посмотрите ее работу «Адам и Ева снова в раю». Она благотворна и целебна для нашего измученного сознания, спятившего подсознания и изверившегося сердца. А потом найдите книгу профессора Вемза «Тайна смерти: жизнь продолжается». Для выходцев из подполья атеизма, которых может не прошибить нежность библейских профилей художницы, у ученого Вемза приготовлены жесткие формулы доказательств другой жизни после этой. Собственно, в книге то, о чем мы столько слышали, но стеснялись прямо спросить. Там есть зависимость от того, какие мы тут. Мне лично художница и ученый помогают не рухнуть в мире агрессивного идиотизма Милошевича, Клинтона и Зюганова. Чума на все их головы. Соображайте, земляне, сами, камо грядеши. Не позволяйте себя делать  никому.

«Литературная газета», 1999 г.

 

Мороз и солнце, день чудесный... У пере­хода кричат женщины и машут руками. Издали видно, как проходящих мимо, словно ветром, отбрасывает от них в сторону прямо на проезжую часть. Через минуту в сторону кинусь я. От кого и че­го убегаем? От подвига. «Подвиг» мокры­ми штанами примерз к асфальту. Он еще громко спит, но шанс замерзнуть у него сохраняется. Нырнув в магазин, ду­маю: «И ни одна сволочь...» Вовремя ос­танавливаюсь. Я же та самая «ни одна». Пока туда-сюда, слышу радостные кри­ки. Бабоньки собрали-таки недостаю­щие силы женщин (мужчины отпрыгивали от них особенно прытко) и теперь вносят вонючего дядьку в магазин.

Под батареечку его, родимого, под батареечку!

Лучи солнца меркнут и гаснут в сиянии нимбов над головами жен-мироносиц конца тысячелетия. Про глаза слов нет: в них голубизна, первомай и пасха. В магазине начинает остро пахнуть «подвигом». Отдел мгновенно пустеет. Второй я выскочила или третьей? Пусть тот пьяный живет сто лет и пусть у него все будет хорошо. Но эти, с нимбами... Попробуйте позвать их поси­деть с дитем малым или с больным... По­мыть в очередь лифт... О!!! Совершив деяние, женщины выходят из магазина. Несколько секунд толкутся в неуверенности дальнейшей жизни. Пер­вым затухает нимб. Потом глаза. Из па­схальных они преображаются в каждодневные злые-презлые глазауси. Не для праздника для жизни. Шкурой чувст­вую, как сейчас достанется от них ка­кой-нибудь «шляпе в очках». О подруги мои, о наш электорат...

«Огонек», 1996 г.

 

«Я – этот народ»

В семье умиления по поводу простого человека не было никогда. Возвращаясь из по­ездок, дедушка всегда говорил одно и то же. «До революции я мог выбрать класс... А теперь еду, где есть место». Школа и литература по­ставили все на голову: народ полагалось нераз­борчиво любить – весь. Я была очень хоро­шей ученицей, у моей любви границ не было.

Потом была дочкина нянька, абсолютно ди­кая старуха из народа. Она говорила мне: «Хо­зяйка! Юродивый в церкви велел принести лент всяких и бахром. Будем наряжать плаща­ницу». Высунув язык, я моталась по городу-ге­рою Волгограду в поисках «бахром». Нянька тащила из дома все. Но, во-первых, куда было деть ребенка? А во-вторых, она – народ... Всю жизнь я стояла полусогнуто перед няньками, слесарями, малярами и прочими народными профессиями, испытывая просто невероятное чувство вины перед ними. Когда вина распира­ла меня вконец, я кидалась делать их работу. Я, тварь дрожащая, Их Работу! Подносила гвозди, патрубки, шевелила, чтоб не засох, цемент.

Далеко бы ушла, если бы не дети.

Первый взрыв произошел, когда дочь стала самостоятельно ездить в транспорте. Она так прямо и сказала: «Я этот народ не-на-ви-жу! Он... пахнет, этот народ». Я была потрясена. Заколотилась всем внедренным в меня созна­нием от юродивого. «Подумай, та самая женщина, которая «пахнет» в автобусе, – она с пя­ти утра на ногах, ей два часа до работы добираться». – «Значит, русские мужчины – уро­ды, раз довели женщин до такого». – «А что может мужчина? Они живут мало, у них стрес­сы и плохие начальники». Но я поняла: или я должна сказать так, чтобы дети заткнулись, или посмотреть на народ другими глазами. Я посмотрела и встала с колен. Я считаю, что оказываю ему уважение, говоря о нем правду. И правда эта одна и для него, и для моих детей. Народ наш слаб, ленив и не любит себя самого. Он разрушитель и хам. Но когда разрушит все до основанья, непременно пожалеет, непремен­но... Мы умеем выть на погосте.

 

Давным-давно жил старик, свекор моей мамы. Его перевезли издалека мама и отчим, то было время, когда престарелых родителей принято было забирать. Первое, что сделал старик, выйдя на крыльцо своего нового места жительства, это вынул из ширинки свой старенький и ссохшийся предметик обихода, прицелился и стал сбивать струей мамину красоту: анютины глазки, ноготки, львиный зев и прочее. Крушилось все это под мамины слезы и причитания. Жалкая трубочка в глазах народа превратилась в брандспойт, гранатомет, бластер... Скажете, сумасшедший? Скажете, маразматик? Ничего подобного. Он был совершенно нормален. Он просто – ненавидел.

Я приносила ему конфеты – мне его было жалко: откуда-то привезли, ругают... Гибель цветов в моей системе ценностей не стоила гнева на дедушку. Он спрашивал, глядя на конфеты: «Сколько я тебе должон?» – «Это гостинец», – пищала я. «Почему ты его приносишь?» – спрашивал он, и я видела, как в нем это образуется. И я не знала тогда, как это назвать. Но потом я повзрослела, и теперь мне кажется, я способна проследить путь его мысли: непонимание, потом неприятие и, как следствие, – ненависть. Я что-то лопотала, чем только усугубляла ситуацию. Старик не верил словам людей.

Возможно ли рационально обосновать творимое зло? А добро? Влияет ли чтение «Муму» на расстегивание ширинки? Можно ли прибить за принесенный гостинец? Над такими вопросами долго бился мой ум. Теперь я, к сожалению, понимаю: мой народ впадает в ненависть поразительно легко. Это его кайф. Знаю и другое: нет силы, которая может это изменить. Как мало нам надо для дикого гнева – чужая, к примеру, простыня в цветочках, за которую и убить можно. Может, в нас отсутствует орган, отвечающий за чужую боль? Или его не туда пришпандорили? Сломаешь голову, печалясь и смеясь...

 

Тоненькая девушка вскочила со словами «Садитесь, пожалуйста», и огромная тетка с сумками с хрустом внедрилась в узенькое пространство, выдавив еще пару слабых телом пассажиров. Видели бы вы ее лицо. Лицо не смущенного и благодарного человека, а торжествующего хама, уверенного в своем праве. Я просто ощутила утяжеление атмосферного столба в закутке нашего вагона. Но каким разным по атомному составу был этот чертов столб! Выдавленные пассажиры генерировали свой гнев против тоненькой, они убивали ее глазами, и девчушка виновато стала пробиваться к выходу.

И тут я поняла: ее выталкивали не только они, а вся толпа. Ее не любили все. В крошечном пространстве квасился всеобщий гнев против столь малого хорошего. И это было так видно! Я хотела понять, что это есть, почему девчонка так всех раздражила. Потому что она встала, а ты нет, значит, получается, что ты хуже? Да ведь ты безногому-то точно уступил бы. И люди вели тайный скрупулезный выбор вариантов, когда бы они встали. И я, грешница, подумала: не надо было уступать место этой тетке, не надо – и все, по определению. Тетка – хамка.

У меня на этот счет есть свой опыт, давний-предавний.

…Моему сыну два месяца, и у меня кончается декретный отпуск. Тогда, в конце пятидесятых, он, этот отпуск, был двухмесячный. Почти истерически я ищу няню. Нахожу ее прямо на вокзале, в толпе бегущих из деревни людей. Это было время выдачи крестьянам паспортов в хрущевскую «оттепель». Первые признаки свободы после Сталина, и сразу массовый побег из деревни. Я отлавливаю в толпе девчонку. Дома перво-наперво вычесываю из нее вшей. Потом облачаю ее в собственную городскую одежду. Ее удивляет комбинация – такая красавица – и под всем? Не видно же! Ей непонятен пояс с чулками, как непонятен он был моей маленькой внучке, когда я пыталась ей рассказать, что это такое. Девушка кладет сахар в чай с кончика ложки, и я объясняю, что нужно класть хоть две, хоть три с верхом до нужной сладости.

Девушка остается и живет, объясняя мне, хозяйке, что живет она как в раю. Перед самым летом, проходит где-то полгода, я застаю барышню за интересным занятием. Она набивает в свой мешок не только те вещи, которые были ей отданы, но и те, что считались моими. На жалкий вопрос «Что ты делаешь?» она с лицом той тетки, что через полвека выдавливает людей в метро, объясняет мне:

– Вы думаете, я дура? Эсплутаторов давно прогнали, а вы остались. Теперь что ваше – то и мое.

Надо сказать, что все происходит в коммуналке на глазах соседей. И я вижу, что она, коммуналка, на ее стороне. И я теряюсь, я чувствую себя виноватой перед этой юной дурочкой, вымытой и без вшей. Наискосочек стоит соседка, учительница истории. Читаю некоторое смущение на ее лице. Господи, да это же она, я видела, как она шептала что-то моей няне, а когда я вошла, заговорила громким голосом политинформатора.

Итак, коммуналка против меня. В них во всех взыграла классовая солидарность. Ведь… я «эсплутатор» и «не наш человек». Вот ведь не отдаю дитя в ясли, фря такая. А чем их ясельные хуже моего сына?.. А девчонке место на заводе, разъелась тут на сладком и жареном. Когда няня уходит, мне начнут сочувствовать, и эта их фальшь будет больнее, чем страх потерять работу, чем жалость об утраченном платьице из набивного шифона и туфель-лодочек. Девчонка их унесла, как и хотела, а я стою и реву обо всем сразу. Коммуналке приятны мои слезы. Но одновременно – что ли мы не русские? – они предлагают посидеть в очередь с дитятей, пока то да се… И я уже кидаюсь им в ноги с благодарностью, я уже не помню провокатора-историчку.

Описывая долготерпенье и ужасы жизни русского человека, литература всегда умилялась его качествами, будь то Платон Каратаев, дед Щукарь, всеми забытый Фирс или многажды восхваленный скромняга Теркин. Я не буду ни с чем спорить, в национальном характере каждого народа есть много чего, и хорошего, и дурного. Но почему история в метро сейчас и история в коммуналке полвека тому встали одна за другой? В них есть общее, общее русское – неумение быть благодарным, незнание слова «спасибо». Не просто спасибо дяде за игрушку, а папе за велосипед, а то спасибо, которое – основа человеческого общения. Ведь если нет чувства благодарности, нет ничего, нет замеса жизни. Благодарность и «хорошесть» едины. Не может быть хорошим человек, будучи неблагодарным. И наоборот. Неважно, за что спасибо – за место в транспорте, за тарелку супа или за возможность учиться, за то, что дали родители, а то и просто посторонние, за участие и сочувствие. Одним словом, жизнь стоит спасиба. Конечно, возникает встречный вопрос: а большевизм и фашизм? А рабство и калечество? Тоже спасибо?.. Но согласитесь: в любой самой страшной ситуации моменты для «спасибо» есть. И это, поверьте, больше и существеннее, чем «место подвигу» в жизни.

Меня еще в «совке» поражало, как по-барски, в смысле по-свински, мы ведем себя у младших братьев, абхазов, прибалтов, молдаван… Во всем всегда мы держали за собой право занять лучшее место и напомнить всем, как все должны быть благодарны за теснящую их задницу. Ну, вот теперь разбежались по сторонам. И мы же во всю мочь орем, какие все вокруг неблагодарные за «все, что мы для них сделали». Даже без минимальной попытки повиниться за посадки и высылки 1947-1953 годов в той же Эстонии, за коллективизацию, будь она неладна. А чтобы первыми поблагодарить за дружбу, за гостеприимство, за взаимовыгоду, она ведь тоже была, – это нет. Всегда тупое лицо своего «права тетки в метро». Встань, подвинься, раз ты такая молодая, а я вся из себя старая. Но чтоб сказать спасибо – да ни за что! Мы, русские, не кланяемся. У советских собственная гордость. Из спасиба шубу не сошьешь. Это, между, прочим, из пословиц русского народа. Так что очень все запущено, господа, очень.

 

Люди с сомкнутыми губами я это видела на улице. В пятидесяти случаях из ста у людей просто не было зубов. Зубы вставлялись металлические, они уродовали лицо. Отсюда и поджатость. Да, она национальна. Посмотрите на иконы, на тонкие линии рта святых. На старые портреты. Достойные, краси­вые лица, но без улыбок. Гнет жизни? Гнет веры? В сущности, мы не улыбающийся народ. Конечно, нас можно разобрать Жванецким и Хазановым до раскрытого рта по самые гланды, но улыбку до собственного дома мы вряд ли донесем. Иссякнет и сомкнётся измученный рот.

 

И тем не менее этот народ-бестолочь представляет некий непрерывный исторический интерес для всей цивилизации. То ли мы в общей массе действительно как-то особенно пованиваем се­рой, то ли благоухаем в небеса ладаном... Никогда отсюда не уеду, никогда. И чем больше знаю, тем...

Разве что на Украину. Ведь на самом деле я русский украинский писатель.

 

Я не знаю, учат ли сей­час в школе отрывки наи­зусть. А я вот до сих пор помню и плач Ярославны, и клятву молодогвардейцев. Из Некрасова, пожалуй, больше всего. Очень уж классовый он был поэт. Не слабое свойство, если судить по героям его поэмы: Роману и Демьяну, Ивану, Митродору, Пахому и Луке. Помните, как запалялись они праведным гневом, ища, кому живется весело, вольгот­но на Руси?

Так вот, живы они, братаны. Боль­ше ста лет минуло, а вопрос остался без ответа. Хотя на минуточку со­вершили мужики революцию, убили царя и министра государева, детей малых, а все на том же месте вопро­са. Не знают мужики, кто хорош, кто плох. Кому голову снести, кого замо­чить в сортире, а кого превратить в животных. Последнее начинание поставил перед мужиками скорый на меткое словцо новый президент. Дай Бог, чтоб не сбылось...

Но отдельные успехи в поисках тех, кому хорошо, когда Митродору плохо, уже есть.

Живет на Урале негр. Непью­щий, работящий, бежавший с рус­ской женой и тремя детьми от од­ной из социалистических револю­ций в Африке. Пока был несчастно прибежавшим жалели. Черный та­кой на белом снегу. А он возьми, да дом построй. На работу за 200 км устройся, чтоб детям пианино купить, электрический движок поста­вить, машину-«копейку» завести. Два дня в неделю бывает дома, ос­тальное время вкалывает, как ему и положено, как негр. Вот когда по­шло у него, хоть и трудно, но по-людски, осерчали Иван с Митродором, Пахом, Лука и Пров. В дом врываются. Тут, кричат, может мно­го семей жить.

Очень завидуют, печально гово­рит негр. А жена его, красавица, го­ворит несколько иначе. В войну, го­ворит, в Африке жить спокойнее, чем в России в мирное время. Чув­ствуете разницу?

И вот я думаю: уже написан «Вертер». И «Не стреляйте в белых лебедей». И «Хижина дяди Тома». И «Голубое сало» («Целую тебя в звезды»). И даже книга нового президента, где он, слава Богу, умолчал о возможностях биологи­ческих превращений, лежит себе на полочке по доступной цене. А у нас по-прежнему: весь лес пе­реполошился, с летающими птица­ми, зверями быстроногими и гадами ползущими, и стон, и рев, и гул! Дорогой мой негр, думаю я. Мо­жет, лучше назад, в Африку? Мы народ безразмерный, и сидит в нас какое-то свинство. Мы сами себя жуем и себя же выплевыва­ем. Мы всех гоним, всех виноватим евреев, немцев, чернокожих и белолицых. Но так как зеркала давно по пьяни побили, посмот­реть не во что. Чтоб увидеть себя во всей красе и в натуральную ве­личину.

«Литературная газета», 2000 г.

 

Человек не мне чета назвал двадцатый век веком-волкодавом. Что тут прибавить? Вспомним замечательное кино «Ка­баре». Лучшая, на мой взгляд, сцена, ко­гда прекрасный светлоглазый юноша на­чинает петь «Оду к радости» Бетховена. Боже, какое лицо! Херувим, ангел... И вот ему начинает подпевать толпа. И ужас преображения потрясает. Встающие с места люди тупеют и каменеют лицом прямо на глазах.

Волкодав, который бросился в этом веке на плечи пахарей, плотников, учителей и лекарей, имеет простое имя большинство. Коварство права поступать так, как решило большее количе­ство людей, привело к ужасу века с  той минуты, как стало прин­ципом жизни. «Ты против демократии?» спросил муж, заглянув мне через плечо. Нет, я за. Просто надо знать, что даже у нее есть генетический и гносеологический изъян, способный погубить любое дело. Посмотрите на Америку, эту образцово-показательную демократию, и посмейтесь вместе со мной. Нам и им не зря дан этот урок. А ведь еще на камнях греческого храма выбито речение: «Худших всегда большинство». Умных, добрых, сообража­ющих оригинально и смело гораздо меньше, а сейчас они нужны веку, нам, как хлеб, как воздух. Должен прийти человек, который скажет простую вещь: большинству должно быть хорошо. Но ре­шать вопросы жизни и мира должны отдельные умные люди. Век большинства опозорился. Пусть же возьмутся нас вывести не избранники толпы, а личности, прошедшие высочайшую интеллектуальную и моральную проверку.

«Общая газета», 2001 г.

 

«Поступайтесь принципами, ребята, поступайтесь»

Дорогие мои!

Получив задание поприветствовать вас в день 70-летия (о боже! в таком-то возрасте и до сих пор «Комсомолец»!), я достала фотографии тридцатилетней давности, на которых мое поколение восторженно-открытыми глотками отмечало сорокалетие нашей общей любимой газеты. Оставим в стороне ностальгическое «как молоды мы были», это дело, как выясняется, проходящее, и даже без следа. А вот открытые глотки да­вайте вычленим и оставим для анализа и для истории.

Что мы тогда орали? Даю на отсечение голову, что это была песня: «Забота у нас простая, забота наша такая: жила бы страна род­ная, и нету других забот»...

Заметили? В коротенькой строчке три раза – забота. И ни один редактор на такую тавтологию поэту не указал, потому что рука не поднялась бы. Просто мы все тогда лопались от забо­ты о Родине. Ну распирало нас от нее. Ходили и заботи­лись, дышали и заботились, и не было, значит, других забот.

А ведь под боком, между прочим, зрела (или уже свершилась) новочеркасская трагедия, да и вообще много чего было. Очереди за хле­бом, например. Я задаю се­бе вопрос: «Где я тогда была?» Там... Близко... В очереди... Где мои записи тех лет? Их нет... И не было... Но сегодняшние воспоминания о том времени, увы, не мои. И не моих товарищей. Я буду последней, кто бросит камень за это в се­бя и своих друзей, но осо­знать сейчас, сегодня мы должны себя – тех. Что было с нами. Ведь мы считали себя хорошими, честными. Да и были, наверное, такими. Но главным в нас было дру­гое – мы были образцовыми служителями Химеры. А Химера тем и отличается от жизни и реальности, что она каждую секунду совер­шает подмену.

Мы жили в искаженном мире, принимая его – фальшивый – с искренней любо­вью. Иначе разве могли бы мы быть главными певца­ми этого оборотного мира. Мы звали на «химию», зва­ли на БАМ, звали на вели­кие стройки. Сколько у нас было для этого ярчайших слов. И будто не знали про 56-й в Венгрии, будто не учился в нашем университете великий Солженицын, будто не было вокруг несчастий и горя. Мы служи­ли только козлиной морде Химеры. Козлиной, козлиной, хотя она и притворялись львиной.

Хорошо помню, как бой­кая дамочка из ЦК ВЛКСМ, эдакая Светланочка Горячева тех времен, стыдила мой маленький клуб юных жур­налистов. Знаете за что? За нашу искреннюю скорбь по поводу смерти Джона Кен­неди. Она призывала нас ликовать, ибо смерть импе­риалиста – это всегда праздник для коммуниста. И мои девочки, стыдясь своих нормальных, человеческих чувств, взращивали в себе нечто совсем противополож­ное. Хотя как сказать о всех? Кто взращивал, а кто и нет. Но все равно, даже самые умные из нас были слепы, глухи, глупы и уже потому виноваты. Вот поче­му не могу на себя смотреть оруще-молодую. Потому что мне стыдно перед детьми и уже перед внуками за то, что радостно участвовала в диком мероприятии под названием «строительство социализма в отдельно взя­той стране».

Поэтому вам, поющим ваши песни на вашей праздничной «тусовке», я желаю одного: быть свободными от любых идеологических хи­мер, быть правдивыми до мозга костей в деле, кото­рое выбрали. И понять – нет ничего на свете дороже счастья и благополучия од­ного, взятого в отдельности, человека, он же – обыва­тель. Оставьте его свободным от химер, не мешайте ему жить по его простым, человеческим законам. И, ради Бога, не берите в го­лову заботу о всем человечестве. Оно этого не хочет. Оно устало, оно боится на­шей заботы. От нее хлеб почему-то не родит. Я очень хочу верить – вы лучше нас. Иначе – никакого оправдания.

Ваша Галина ЩЕРБАКОВА

(в ростовском просторе­чии Режабек)

P.S. Я и смолоду не давала себя править, а уж теперь... Так что я без обиды, если это у вас «несъедобно». Ведь, как выясняется, из одного и того же «Комсомольца» вырастают и сотрудники «Огонька» и сотрудники «Советской России». Поступайтесь принципами, ребята, поступайтесь. Другого пути человеческого развития, пути стать лучше нету. А нам остро это необходимо стать лучше. Назад, родные мои, назад в человеческий цивилизованный мир. На этом пути я с вами...

Г. Щ.

Газета «Комсомолец», Ростов-на-Дону, 13 апреля 1991 года.

 

Когда у меня в 1987 го­ду родилась внучка, зятя, тогда работавшего на ЗИЛе, премировали одним куском детского мыла! Много ли надо нам для счастья? Об этом я написала в коротичевский «Огонек», но ведь тогда принято было возмущаться Сталиным, Берией, восхищаться Раскольниковым, Бухариным... До мыла ли нам было! Мы ведь так возликовали, когда пришел Горбачев! Еще бы. Вкрутили наконец-то в темной камере электролампочку зеки счастливы…

Журнал «Люди», 1997 г.

 

«Комок нервов»

Эти слова из памяти очень раннего детства. «Встретила Дусю, – говорит бабушка маме, – не человек – комок нервов». Любопытство толкает меня в спину, и я иду искать тетю Дусю. Ничего не вижу, человек как человек. Но через три дня ее несут хоронить – Дуся повесилась, – несут по нашей улице, так как она ведет к кладбищу. У детей этот день – праздник. Мы висим на заборах, деревьях, мы без страха и стыда заглядываем с высоты в гроб. Мы ведь дети, значит, мы бессмертны. Нас не понесут никогда.

Тот «комок нервов», который я не нашла в живой Дусе, в душу запал. Я искала ему понятный образ. Брала охапку (комок) сена и потрошила ее на отдельные травинки. Козе было все равно, и мягкими губами она съедала у меня с колен, как сказали бы теперь, раздельное питание.

Было еще одно бабушкино выражение – «нервная почва». На нервной почве болел наш сосед, у него сморщивалось до кошмарного вида лицо и изо рта шло мокрое несвязное мычание. Потом он мертво бледнел – и все проходило.

У Дуси тогда ушел муж, вернее, не так, пришел с фронта, но с другой женщиной. А у соседа, морщившего лицо, немцы убили детей и жену, потому что он «опрометчиво» (так говорили люди) женился на еврейке. «А у нас было столько русских девушек!».

Я сама была «комком нервов» от предательства подружек. Я вынесла три дня одиночества и муки, может быть, самых благотворных в моем взрослении. И хотя я не распутала свой ком нервов, он распустился сам, память же ужаса, слепки внутри себя, жгуче-болючей, от которой человек ищет смерти, осталась как опыт. Я помню, как ушел ком.

Я тогда дочитывала «Домби и сына» и заплакала. Каким-то непостижимым образом слезы над романом растопили мое горе, с тех пор я верую в силу чтения. Все давно описано, все объяснено. Нет горя, над которым не было большего. Нет кома, над которым бы не высился в сто раз более комковый. Я сама родила библейскую мысль: уныние и отчаяние – страшный грех. И Соломонову мудрость: «Пройдет и это».

Но у каждого человека свое спасение.

Моя бабушка была инстинктивным психоаналитиком. К ней шли печалиться. Потом я осознала это великое свойство – уметь принять чужую печаль и «развести ее руками». С Дусей у бабушки не получилось, и мне кажется, я знаю, почему. Она не распустила той волосы и не положила ее голову себе на колени. Эта процедура называлась «пошукать в голове» (поискать в голове). Она не имела отношения к поиску вшей, хотя случалось, что одновременно выполняла и эту миссию. На сегодняшний взгляд, это был просто массаж. Когда под кончиками пальцев волосы разбегаются влево и вправо – разводятся руками, – оставляя белейшую тропку, по которой хорошо постучать костяным гребнем, а потом сделать другую прогалинку и спеть нехитрую частушку, иногда неприличную. Женщины засыпали на бабушкиных коленях, и в момент их сна бабушка говорила мне про правду жизни. «Народ, детка, болеет не от холода, не от голода, он болеет от плохого настроения, когда нет радости. А когда очень долго нет радости, возникает в душе горячий-прегорячий ком, и он тебя палит нещадно. Бывает, до смерти. Радость, детка, это душевное масло».

Под сладкое похрапывание бабушкиных пациенток я узнала и про раскулачивание, и про тридцать седьмой, и про голод тридцать второго, и про «коммунизм», который придумали полные идиоты. «Но это когда-нибудь кончится, – говорила бабушка. – Может, ты тогда уже сама станешь бабушкой. И тогда будет еще труднее, потому что люди будут очень больными. Они забудут нормальную жизнь. Забудут, какими надо быть».

Все правильно, буся! Я теперь в этом самом времени. Я бабушка. И люди забыли, какими надо быть.

От комка нервов, который жжет, может, каждого второго, а может и каждого первого, напридумана тысяча лекарств. Мы глотаем их горстями. Но нам это уже не помогает. Где твои колени, буся? Хотя класть тебе наши вытравленные перекисью волосы, вздыбленные лаком, как-то даже неловко. Хотя и гребней тех нет.

Но мы еще есть. И нам остро, до потери пульса нужны утешение и радость, и надежда, что пройдет, отпустит.

Вы помните толпы людей к Кашпировскому, Чумаку «за настроем»? Помните? Легче всего назвать эту толпу недоумками. Люди несли свой ком боли. И случалось чудо: сопереживание, сочувствие делали свое дело, как делала бабушка на своих коленях.

В поисках лекарства от боли мы научились только одному – наносить боль другому. Мы ищем в этом минутное облегчение – что и другому стало хуже. И это самое разрушающее, что у нас есть. Не экономика, не олигархи, не чеченцы, не евреи, не Чубайс с Зюгановым, мы сами, с готовностью наносящие обиды, не щадя ни старого, ни малого. В зле и ненависти мы превзошли себя. Комок нервов, который представляет собой Россия, опасен для всех. Наша как бы религиозность – обман. Что значит «не убий», если не было времени в истории России, чтобы она не убивала? Вы думаете, это проходит бесследно для отдельного человека? Оставляет его прежним? Нормальным?

В заповедях нет слов «не обижай» и «пожалей». Из жалости все советское время делали идиотку для издевки, общение с которой было стыдным. Я недавно прочла откровение вполне благополучного мужчины, заявившего, что он даст в глаз, если его кто-то пожалеет. Дай Бог здоровья его собственному глазу, его рукам, ногам, но не дай Бог ему комка в сердце, когда только презираемая им жалость сможет соответствовать излечению. Потому как жалость – не что иное, как ласка нервов.

И не в том дело, что человек гордо не принимает жалости к себе. Дело в том, что не принимающий – всегда и не дающий. Это ведь как плюс и минус в батарейке.

У нас очень больное общество. Сплошной комок нервов. Человек сдавлен со всех сторон. Его жмет власть – войной, неумением защитить от преступности, бесчувствием, хамством своих служивых на любом поприще. Столкновение с властью может быть смертельным трюком, даже если у тебя к ней дела на копейку. Кто-нибудь подсчитывал, сколько людей умирало после посещения ЖЭКа, поликлиники или магазина? Владельцы магазинов, еще несколько лет тому старавшиеся вас признать за человека, снова открыли пасть, как когда-то в советской торговле. При «совке» мы ждали в очереди. Теперь мы ждем, когда он или она соизволят выйти к прилавку из потаенных глубин торговой точки, где им хорошо без этого несчастного покупателя, у которого в кармане двадцать рублей, а ему хочется, к великой насмешке продавца, колбаски и сыра.

Потом этот застыженный бедностью человек будет переходить улицу, по которой раньше никто не ездил, а сейчас все едут сразу и во все стороны. Он перейдет улицу, он придет в нетопленую квартиру… Наши старики, наши брошенные дети живут так близко к смерти, так вплотную к ней прижавшись, что уход им будет сладок. Но умирать они будут не с мыслью о Боге (они ничего про него не знают, никто не удосужился им сказать), они будут вспоминать того, кто был последним злом в их жизни. И эта колоссальная энергия разрушения смерти найдет свою следующую жертву.

Нельзя отключать газ и свет в жилых домах – это преступление. Нельзя не включать отопление, когда холодно, – это преступление. Нельзя строить дворец президенту, когда в стране за восемьдесят лет не решена жилищная проблема, – это преступление. Это, господа, геноцид.

Дурь нашей эпохи началась с Маркса. Ее подхватил Ленин, довел до совершенства Сталин: они отняли радость жизни у работающего человека, подсунув ему взамен классовую борьбу. Больше выбора у людей не было никогда. А потом потекла и запеклась кровь. А потом в ком сжались нервы. Мы тяжело больны, нам нужны защита, нежность, внимание, которых мы не дождемся от власти, но которые можем дать друг другу.

Так войдем же с этим в новое тысячелетие. Положите на ваши колени голову страдающего человека. Разведите руками его волосы на белые ниточки проборов, спойте песенку или расскажите анекдот. У радости путь один – от человека к человеку. Нет другого. Не жлобничайте, делитесь, протягивайте руки. Мы же не думцы-скудоумцы, мы – человеце. «Не гляди на меня комом, гляди россыпью», – говорили раньше люди. Они знали правильные слова. Ком – зло, россыпь – сокровище.

Сокровище – люди, если вспомнят, какими они должны быть.

1999 г.

 

Я боюсь дорог, открытых окон, колес, лестниц, шахт, высоты, глубины, огня, воды, а этого ли надо бояться?.. Ну не войны же? А войны я как раз не боюсь. Никому такого не скажешь, но для нашего народа не война была самым большим горем. Там хоть знали, за что… У нас так много смерти ни за что, что когда за что, то это называется «смерть красна». Может, потому так нас все и боятся? Боятся этой нашей небоязни войны. Это же ненормально, это же ужас, если как следует осмыслить. Народ, который не боится войны. Я – этот народ. И так скажу: в обычной нашей жизни не настолько уж больше шансов выжить, чем если б была война. Посмотри-ка отрезочки времени, которые у нас без войны? Ничего себе?.. Ну, вот и все. Если не бомба, не пуля, все равно ты можешь стать врагом народа, сумасшедшим, диссидентом, ты можешь просто выпасть из жизни, из человеческого обихода, и тебя будто и не было. Никто не кинется тебя искать, никто не объявит о пропаже. Мир, в котором человек изначально определен как распоследняя мелочь, уже не человечий мир, так что нам после этого война? Она – просто откровенная война, а у нас семьдесят лет – откровенный не мир.

 

На храмовой горе

Израилю (нынешнему) – 60 лет. Мне-то что?

Но так случилось, что слишком много там оказалось и дорогих мне людей, и, не буду скрывать, людей довольно противных. Кто-то когда-то напишет историю про эмиграцию в махонькую страну из весьма большущих на карте. Это будет уже сверхновая история Израиля, государства смешного по площади, но сильного своим духом. Когда это будет, не знаю, думаю, еще не скоро, движение туда и обратно продолжается, и в этом есть некая тайна страны с Храмовой горой, Стеной  плача и гробом Господним.

Я в Израиле была трижды. Первую свою поездку в свое время описала подробно. И только сейчас обратила внимание: мои впечатления там были насквозь о России, о больном моем отечестве.

Прошло пятнадцать лет. За это время многие вернулись. По мудрой русской мысли: как в гостях ни хорошо, дома лучше. На их место приехали новые. В их числе – моя бывшая школьная ученица с дочерью, покинувшие Челябинск. Прошло время – и она выпустила свою книгу о великой русской Цветаевой. Как-то смутно представляю возможность этого в Челябинске, а уж в Москве для провинциалки, живущей вне столичной богемы, тем более.

Уехала моя сестра. «Знаешь, сказала она, толча чеснок для украинского борща в жаркой Беэр-Шеве, я всю жизнь мечтала так жить на пенсии». Полная государственная защита от всех невзгод. Полное медицинское обслуживание. Хороша бы она была сегодня, останься здесь…

Мой внук, выросший уже в Израиле, весьма милитаризованной стране, не захотел идти в армию из-за пацифистских убеждений. Никто не схватил его за штаны, не ударил по голове, не объявил предателем. Он успешно работает в компьютерном бизнесе. А его двоюродная сестра – вот вам парадокс – окончив с отличием американскую школу в Аргентине и получив право учиться в лучших вузах США, вернулась в Израиль, чтобы сначала непременно пройти военную службу. И успешно ее прошла.

Там каждый человек в своем праве.

Каждый выбирает для себя… женщину, религию, дорогу. Дьяволу служить или пророку – каждый выбирает для себя. Так написал мудрый Левитанский.

Мне хочется, чтобы вы прочли про мои впечатления об Израиле, записанные за шестнадцать лет до его шестидесятилетия.

 

...Случится ли когда-нибудь поехать в Израиль, как в Грецию? Или Париж?

...Уподобимся ли мы американцам, бесстрашно свисающим в Иерусалим­ский раскоп точно с тем же чувством, что они свисали в Риме?

Сколько должно пройти в нас лет для возникновения чувства чистого ту­ризма в Израиле? Сто? Пятьдесят? Су­меем ли мы изжить в себе филофобистическое нечто (тьфу!), что не дает просто поехать и просто насладить­ся?

Я заметила: ни у кого пока так не получается. Греция, Париж могут уди­вить, потрясти. Нормально. Им можно. Вот, мол, сволочи, скажешь, сколько у них всего-превсего было и есть и к тому же чисто. И продолжаешь жить в существе своем отстраненно от уви­денного, поскольку мы не отсюда, мы, так сказать, из Воловьих Лужков. У нас свои красоты и чудеса и своя воловья гордость.

Не то в Израиле. Он взрывает тебя изнутри прямо в хромосоме. В тебе происходит все сразу восхищение, обида, злость и клокот. Или клекот? Ну, не важно. Одним словом, звук, ко­торый уже и мысль.

Это как если бы... Пример наглядный и для понимания простой каждому совку... Ты родился и вырос в коммуналке. У тебя была подруга из комнаты налево за сундуком и корытом. Вы ребенками вместе приклеивались к одинаковым горшкам. Пионерками вместе из зеле­ных тяжелых чайников наливали себе на кухне воду на завтрак. В комсомоль­ской юности вы играли вместе в «Моло­дой гвардии». Она, подруга, Улю, по­тому как брюнеточка. А ты Любку, поскольку рыженькая. В сцене клятвы у вас была одна беда: от волнения остро начинали пахнуть подмышки. И вместо того, чтобы спаяться в экста­зе в единую непобедимую малу кучу, вы от своего физического несовершен­ства расталкивали живой монумент. И учитель литературы, человек контуженный и нервный, взбегал на сцену и слеплял, сцеплял вас: «Вы единое тело, кричал он. Единое! Без ще­лей!» А потом представьте та брюнеточка получила отдельную квартиру у излучины Москвы-реки. И вы ехали к ней в гости. Из той же коммуналки. Вас просто раздирали черные мысли, которых вы будучи порядочной стыдились. Вы взращивали в себе чув­ство радости за другого советского че­ловека, но чем сильнее вы качали этот насос, тем сильнее было воспоминание приклеенного к детской попке горшка и момент создания единого тела.

 

И едут, едут в Израиль гости, и стоит в их глазах нечто. В Греции бы турист говорил «ах!» и не думал: по размеру ли ему красивый греческий дворик? Произойдет ли сочетание и совмещение человека и мебели? Израиль очень, оказывается, свой. До обидности. Про­сто твоя часть. Его хочется приватизировать. Тогда почему одному альтернатива, а мне дуля с маком? Только подумаешь так, а «патриоты» уже закрича­ли: вон! Всех вон! И чтоб глаза наши чистопородные «инородцев» не видели. И чтоб! И чтоб! И под этот истошный животный крик чемоданы защелкали престо, престо... Все правильно. У играющих на темы Фадеева уже под­растали внуки. Их хотелось спасти. Их надо было спасти. В стране, где кричат о породе, жить опасно. В Грецию и Ам­стердам ни нас, ни их не звали... И по­летели деточки-внуки, унося в головен­ках самую загадочную из сказок: «Жила-была курочка-ряба. Снесла ку­рочка яичко...»

И еще воспоминание на детской ладошке. «Сорока-ворона кашку варила, деточек кормила... Этому дала, этому дала, этому дала, а этому... Не дала!!!»

Вот так, на собственной старости лет, вдруг ударит в дых: и золотого яичка не сулила тебе народная мудрость, и во­прос кашки оставила открытым... Зна­чит, все знала мудрость еще когда-ко­гда...

А эти улетевшие сказки забу­дут. Где-то над Средиземным морем лопнет тоненькая ниточка, кольнет иго­лочкой в груди, ах, запей, деточка, зелененькой водичкой, все и пройдет... И курочка, и сорока-ворона...

…Вот и отправилась я в гости к внуку. Как ты там, мое солнышко?

 

И выяснилось в предсамолетном отстойнике, что нас таких бабулечек, может, даже и большинство. Из Смоленщины, Одесщины, Уральщины, Киевщины. На легкие плащи все-таки ле­тим на юга крест-накрест по-деревенски намотаны платки. Мы их снимем, взбодрим дрожащими пальцами кудерьки, нарисуем на серых щеках румянец, оближем губки и...

Сашенька!

Данечка!

Аленушка!

Олежек!

Стасик!

Светочка!

Асенька!

Ванечка! Ванечка! Ванечка! Милые! Милые! Милые!

Господи! Спаси их! Чистых евреев, наполовину, на четвертину, на осьмуш­ку, похожих на негров и на корейцев, курносых, как Теркин, рыжих, как Пугачева, конопатых, смекалистых и двоеч­ников. Они уже твои дети, Израиль. Спасибо тебе и прими нас в гости, совковых бабушек.

 

Мадам! Зачем вы везете туда клюшку?

Он всегда мечтал об импортной вещи.

Но ведь Израиль вечнозеленый.

Не говорите мне глупостей! Чтобы там не нашлось снега для ребенка? Сделают искусственный.

Ну, разве что на три дня...

А у него как раз и будет клюшка.

 

Вам не пахнет?

Нет.

Спасибо! Через час.

Вам не пахнет?

Нет. А что, собственно, должно пахнуть?

Не должно. Три раза пергамент. Наволочка. Полиэтиленовый пакет дважды туда-сюда. И трижды газета «Правда». Мальчик обожает сало. Но это между нами. Евреи все-таки.

 

Настоящих евреев отличают по ауре.

А шо це таке, барышня?

Ну, это над головой.

А! Бачив. Воны ходють в черных шляпах, а пид нею биле блюдечко. Прыдумають же! А Эсамбаев, нещасный, таку высоку кубанку носыть в саме пекло... Мы так уси отличаемся... Мы ж разни люды... Це вы кажете аура? Говорють, шо есть и китайски евреи... Не чулы?

 

А я принципиально женюсь на рус­ской! Принципиально! Я свободный человек!

Сынок! Мишенька! Ну, не ори так громко... Поедешь на Кипр и по-тихому женишься...

Я не хочу по-тихому! Я хочу в цен­тре Иерусалима громко жениться на русской как Свободный человек в Сво­бодной стране.

Но зачем так демонстративно, ты уважай...

Себя! Надо уважать себя и свою свободу. У меня никого нет, честно, но, если говорить принципиально...

 

Первая фраза моего внука.

Ты привезла с собой воды? У нас воды мало, а пить надо много.

Я плачу. Ты видишь, родной? С водой никаких проблем. Я нареву тебе целую речку.

Насчет воды. Ни разу нигде не было с водой перебоев. Ни в городе, ни в кибуце, ни в мошаве.

На берегу Мертвого моря в абсолют­ный несезон работал пресный душ и сверкали чистенькие туалеты. Я ло­вила себя на желании, едучи по пустыне, спрыгнуть с машины и припасть гу­бами к протянутым по всей стране змеистым шлангам, несущим воду каж­дому человеку и каждой травиночке. Господи! Если у цивилизации есть верх, то для меня он вот в этих шлангах. Я думаю нашу советскую мысль, что никакой алкаш не проехал по ним трактором, спрямляя дорогу, никто в коммунистическом раже не перекусил их кле­щами (тьфу! тьфу! тьфу!). И потому в далекой от озера Кинерет квартире на любом этаже бьет тебя душевая струя, смывая слезы обиды за свое отечество. Ну, почему! Почему? В речных городах, в которых я жила, Ростове и Волгограде, вода в домах подыма­лась только до второго этажа. Ночью, сонные и злые, мы дежурили у кранов, чтоб наполнить банки, кастрюли, ван­ную. Моя сестра в подмосковном Болшеве так живет до сих пор. Моя подру­га в Ростове жила в обкомовском доме. Для них круглосуточно работал насос. Я столько могу рассказать про воду... (Это у меня пунктик.) Вернее, про ее отсутствие. Можно ли не понять это мое желание целовать шланги?

Поцелуй кибернетику, говорит мой муж. Это она главная.

Могу и кибернетику. Просто я не знаю, как она выглядит в материаль­ном воплощении. Как компьютер? Но он в рекламных роликах убивает меня окончательно. Ибо рекламирует товар, которого нет. При помощи компьютера, которого у меня нет тоже. И тогда я вспоми­наю давний-давний разговор на своей кухне. Приехал приятель мужа. Очень засекреченный ученый. Для Тайного Получения Премии. На Личном Самолете. Вот почему все с большой буквы. При таком раскладе лучше было бы его в дом не пускать. Но мужик был больно хороший. Человеческий мужик. Он-то сам! и начал разговор о том, сколько в каждой семье подчерки­ваю, в каждой! работает людей на мир и на войну. Интересная получилась у нас игра. Посчитали сначала по семьям. Потом по классам. По курсам. Выяснилось. Из пяти трое на войну. При оптимистической арифметике.

Понял? спросил нас приятель-ученый. Сел в личный самолет и улетел. Многое было в этом его «понял». Казалось, что его жег позор. За подленькое и мелочное прошлое, за то, что все его силы были отданы... уничтоже­нию человечества.

Вот она наша кибернетика. Да мы не то что Арал! Мы реки выпили во имя дул и дроби.

Поэтому у меня всегда запас воды, а у моего племянника, к которому надо ехать тридцать километров от Беэр-Шевы, в калифорнийском трехкомнат­ном вагончике для временного житья такой напор воды, что тебе душ Шарко, который у нас надо было заслужить партий­ным стажем. Волга, Лена, Обь, Енисей, Дон, Онега, Печора... Это вам не халам-балам, это не Иордан, который можно переехать, не заметив. Но мы без воды. А они заливаются.

 

Я перечитала предыдущие абзацы и поняла, что попалась. Поставила сил­ки и сама в них вляпалась. Дело в том, что Израиль очень милитаризованное государство. Очень! Это у нас общий грех. Каиновый... Только мы уже стали в этом признаваться, а они еще нет. Потому что, как сказал мой умный внук, у них «проблемы с арабами».

 

Это как в птичью стаю бросить ка­мень и смотреть, как они взлетают, путаясь в крыльях.

Взлетели мысли, о которых не подозревалось. Самая худосочная пищит сильнее всех.

Бог не дал детей Авелю.

Бог не дал детей Гитлеру и Ленину.

А Сталину дал... И Каину тоже...

Почему он счел возможным продлить Сталина? А Ленина зарубить на корню?

 

Народ, мужчины которого писают в лифте, обречен на вымирание. Так я начала когда-то статью. Написав пер­вое предложение, поняла, что сказала все, статья окончена, привет!

Кто же опубликует статью из одного предложе­ния? Тут надо говорить много. О трудной жизни. О потере идеалов. О загадочно­сти души. А я захожу в лифт и начинаю ненавидеть эту загадочную душу, кото­рая, где стоит, там и мокрит. Ах, как я смею думать такую мысль. И где? В Израиле! Кто я после этого?

 

Кто я после этого... Это тоже мысль, вспорхнувшая с места. Я безумно хочу домой. Дома мысли усядутся. Родная одномерность развернет меня в нужном направлении точка, тире, точка, тире... Я буду вырабатывать соки и ферменты для выполнения одного конкретного маленького дела, остальное перекрою. Или перекроется? Пото­му что по правилу, по жизни, надо най­ти этого мужика, который не знает, как пользоваться лифтом, и набить ему морду. Хорошо бы в присутствии поэ­та К. и профессора Ш.

Такая чушь... Сделаю все наоборот. При помощи пунктира я расскажу, ка­кой он хороший наш советский чело­век. Не моется, потому что мыла нет. Не стрижется, потому что дорого. Не чистится, потому что где они, щетки? Не работает, а зачем, если его Ш. и К. и такого любят? Дался мне этот Ш. Но я думаю профессор же! Же! Вместо того чтобы сказать большому народу: «Дружок! Поучись у малого. Ты так размахался, может, застегнул бы сначала ширинку?» Так нет: ненавидит, ненави­дит, ненавидит... Малого. Даже телевизионная антенна полетела к чертовой матери, когда по недосмотру он дваж­ды за день появился на телевизоре...

Это от ненависти, дорогие. От нее гаснет свет, пропадает вода и не родит земля.

И эта земля моя. С Храмовой горы это особенно видно, какая она большая и распластанная. Как шкура убитого медведя, брошенная на бочок, чтоб не продуло матушку-землю космическим сквознячком с каких-нибудь Плеяд.

Дорогая моя шкура... Единственная моя шкура Родина. Я хочу на твою размагничивающую мягкость, на остывшее твое величие.

Тут, в Палестинах, совсем другой по­кой. Здесь покой, при котором ты одинаково готов к жизни и смерти и пони­маешь, что тут, в сущности, нет разницы. Ибо звезды светят всегда. Ибо всегда Иерусалим. Так чего же тебе, малому сгусточку, бояться, если ты при­креплен к вечности?

Там, на любимой моей Родине, на шкуре убитого медведя, совсем другое чувство покоя. Там ощущение Земли, а не звезд. Ощущение тверди под ногами, в которой все корни, все клубни, все споры, все минералы. И мы из них. И ниоткуда больше.

И мы два народа тянемся друг к другу, тянемся... Космическая пыль и земной сок.

У нас во всем больше земли. У них во всем больше неба.

Они родили Христа и отдали его нам.

Какая же еще близость ближе?

Мы горизонталь. Они вертикаль. Напряжение для существования всей жизни от нас, тех и других. Крайних, противопо­ложных, запаянных намертво в пересечении.

Кем же, каким же надо быть, чтобы целиться именно в пересечение, в нем видеть мишень?

Научившись ненавидеть один народ, так просто и непринужденно можно перейти к ненависти к другому. Другим. Вчера только обдирало шкуру дикое словосочетание «люди еврейской национальности». Сегодня уже почти не обдирает кавказская националь­ность. Среднеазиаты. Прибалты. «Эти немцы».

И так славить, петь при этом себя самих, хотя живем хуже всех на лучшем куске земли...

 

...Который, между прочим, достал­ся нам при помощи захвата, ибо грех России как прочла где-то расши­рение. И мы испокон веку все свои проблемы решали путем простран­ственным. Конечно, нам не удалось выйти к Индийскому океану. Нас поби­ли еще в горах Афганистана, и поделом. Захватив шестую часть и не освоив, наломав и не построив, Россия смотрит на себя в тихоокеанское зеркало. Свет мой, зеркальце...

 

Несчастная ты моя деточка-мать.

Спроси у воды, у земли, у своей лю­бимой березы, может, хватит? И не заплакать ли тебе о тех, кто бежит с тво­их живительных просторов в пустыню? Не уговорить ли их остаться? Не взять ли в руки веник, молоток, гвозди, не помыть ли корову и лошадь? Не вычи­стить ли заполненный по кромку кло­зет? Не похоронить ли наконец покой­ников с войны лежат, а один с самой революции? Не умыть ли детей?

Россия! Матушка моя! Дите мое...

Оборотись в себя... В себя истинную, без которой я ничто и которую я не знаю. Да что там я? Чаадаев не знал. Достоевский...

Но с Храмовой горы я тебя вижу луч­ше. Здесь такая точка.

 

...Если не вглядываться, не всматриваться, то можно подумать, что ты в ка­кой-нибудь сальской деревне. Надо только отойти метров на десять от как­туса, чтоб он, будучи ростом с яблоню, «не сбивал тебя с толку». Полное ощу­щение родины дома и у себя. Тем более что за спиной русская речь. И не какая-нибудь с акцентом, а без, и вполне убедительная.

«Я этой сволочи скажу всю правду. Она у меня схлопочет!»

Ну, где еще, кроме нас, говорение правды столь конфликтно и драматич­но?

А правда заключалась в том, что не­кая дама получила от государства Из­раиль некую поощрительную сумму за то, что предоставила кров репатриант­ке из России. Но очень, очень скоро, напрочь забыв о сумме, дама начала вести себя с жиличкой так, будто та живет исключительно ее бескорыстием и добротой.

Нормальные, на мой взгляд, отноше­ния. Кто уже там помнит «за эти день­ги», когда кофе общий? И вот за кофе жиличке объясняется, что она вся деревня знает дура, потому что вспомните откуда она приехала. Там умные кончились еще до войны, а ско­рее, еще раньше, потому что умные разве б довели до позора целования с Гитлером? Поцеловались идиоты и тут же стали воевать это, по-ваше­му, по-коммунистическому, ум?

Я познакомилась с этой бесповорот­ной дамой и утверждаю: ей палец не то что нельзя класть в рот, руки вообще при ней лучше держать глубоко в кар­манах, чтоб не возникало жестикуля­ции, которую она не потерпит.

Хана сионистка, то есть она свято верует в необходимость жить евреям только вместе и только на своей земле. Пройдя концлагерь в Польше, она не уверена в доброжелательности других народов по отношению к себе. Ей хватило на одну жизнь одного концлагеря для выработки окончательного миро­воззрения.

Так вот, Хана смела заявить своей жиличке, что в ней, жиличке, много плохого и это плохое в ней от русской крови ее отца. Чего, мол, взять с такого кровавого соединения?

Вот именно на это ее заявление жи­личка и назвала ее сволочью и решила напомнить, что Хана имеет от нее выго­ду, а не просто по доброте души пустила к себе в дом. Что между ними отно­шения, регламентированные суммой прописью, и не ее, Ханино, собачье дело касаться тонких материй.

А мне Хана нравится.

Жиличку же я просто люблю.

И я сразу и с той, и с другой.

Мне нравится Хана потому, что, вы­жив при фашизме и коммунизме, оставшись в полускелетном состоянии, она почти девчонка не поставила на возрождение Европы и России, а предпочла голый каменистый кусок пустыни, на котором бы никто никогда впредь на основании ее красивого еврейского профиля не затолкал ее в душегубку при молчаливо опущенных очах представителей других национальностей.

Хана построила в пустыне дом. Я хо­тела бы, чтоб в наших русских деревнях стояли такие дома. Она больше всего гордится своей прачечной комнатой, которая поначалу была кухней, а те­перь здесь фурычит многопрофильный зверь-агрегат. Вылизанный двор. Чи­стенький курятник. Две машины. Все своими руками. Я смотрю и думаю, что у нее есть основание быть бескомпромиссной. Конечно, поучать взрослую жиличку дело бесперспективное, этого Хана не понимает. А я думаю о том, что, когда человек, уча, может и показать, что он умеет, то ведь это совсем другое научение. У Ханы хо­рошие зубы, признак нормальной циви­лизации, и заскорузлые крестьянские руки. В курятник она идет хорошо при­чесанной, на ней джинсы и изящный фартук. Она работает, как все русские крестьянки, но она богата, выглядит в свои шестьдесят с лишним на сорок, и она кричит свою мысль: если вы так бездарно живете на черноземе и в пой­мах великих рек, то не оттого ли, что вы без-рукие и без-умные? Иначе поче­му?

И она смотрит живыми молодыми глазами, и рубит эту свою правду-мат­ку, она смеется над доводами, которые ей приводит в ответ бедная жиличка.

Какое она имеет право? — это жиличка уже мне. Ну, какое?

В конце концов скоро жиличка съедет. От щедрот муниципальной вла­сти она получила комнатку в коммунал­ке. Ей еще доказывать, что у нее есть руки, ноги, голова, что она может устро­ить свою жизнь, и стать, и быть. А Хана уже все смогла.

Измученная, в фашистских клеймах девушка когда-то с колен начала укро­щать песок и камень. И укротила. Неда­леко от нее живет богатый конезаводчик. Напротив ученый миллионер-цветовод. Обычная деревня. Как тут говорят, мошава. Издали вполне Сальская степь.

 

Теперь о жиличке. Собственно, их даже две. Мать и дочь. Дочь уехала раньше, живет отдельно, и это у доче­ри, с точки зрения Ханы, подпорчена кровь.

Как сложится у них жизнь?

Я знаю одно. Это коммунально-квартирное безобразие, которое под шумок начинают осуществлять в Израиле, мероприятие почти преступное. Во-первых, очень многие даже не знают, что в стране высаживается в грунт одно из самых страшных завоеваний социализ­ма коммунальное житье. С общим сортиром, кухней, с перемешанностью запахов и вод.

Наша забитость и косорукость от общего крана с водой. От стыдливости сидения в очередь на общем толчке. От кипящего рядом с твоим чужого супа. Коммуналка молола, молола и перемолола человека, оставив в нем ту суть, которая могла выжить под неусыпным оком всеобщей сдавленности. Мы стали завистниками из-за коммуналки. Мы ленивые оттуда же. Нечистоплотные тоже. Агрессивные, нетерпимые. Все сплошь соглядатаи... Вористые, пакостничающие... Все из нее, милой ком­муналки. И вот государство Израиль, горделивое и важничающее, сочло воз­можным именно в этом страшном пойти по нашему пути. И я имела несчастье видеть, как это начинается. Еще никто не въехал в квартиру, но уже все друг друга ненавидят. Уже делится стои­мость ведерного совка и электрической лампочки в уборной. Уже подносится близко к лицу свеча смотрины квар­тиры были вечером не эфиоп ли ты? Уже на ридной одесской мове исчисля­ются способы захвата пустующей ком­наты. «Так хозяйка ж хворая. В больни­це!» «Так, может, даст Бог, помрет?» «Та шо вы такое говорите, женщина?» «Так ей уже, наверное, есть шестьдесят, может, хватит? Надо же дать место молодым!»

Это не евреи, возмутились в другом доме. Мы так не можем.

Еще как можете, господа! Вы от нас приехали. Вы ж на подошвах что принесли? Вот именно...

Их будут судить, сказал мне мой приятель, этих квартирных дел мастеров. Стоят пустые дома, но кто ж возьмет такую цену? А коммуналочка она ничего не стоит...

Боюсь, в очень дорогую цену обой­дутся Израилю коммуналки. Это ведь как тиф, всюду одинаковые послед­ствия. И не идиоты они, чтобы этого не понимать. Почему и проходит это ско­рее тайно, чем открыто. В газетах об этой пересадке социалистической поч­ки ни слова. Мне чуть глаза не выцарапала одна милая девушка, когда я ей об этом рассказала. Она так на меня закричала, что я подумала, а не при­снилась ли мне комнатка, на пол кото­рой мы поставили свечу, не приснились ли мне израильтяне-одесситы, выяс­няющие, не эфиопы ли мы. Не присни­лась ли та электрическая лампочка, стоимость которой с ненавистью будут делить? Ах, дорогие мои! Бойтесь этой уверенности, что у вас не может быть плохого. Бойтесь собственного гнева, будто на вас наговаривают. Это нами проходимое, мы в этом жили... Впрочем, и живем пока...

 

Как это ни странно, но в этой не­долгой поездке впечатлений у меня больше деревенских, чем городских. И это несмотря на то, что жила я недалеко от знаменитого на весь мир Вейцмановского научного центра. Гуляла воз­ле него, пялилась... Но, скажите, удиви­ла ли я бы кого-нибудь, поведав о хоро­шей жизни израильских ученых?

Из моего провинциального детства.

Ну, скажи, скажи, ты у нас умная, почему это евреи не работают в шахте и колхозе?

Это даже не антисемитизм. Это ка­кой-то больной вопрос жизни. Это как тайна чесотки. Шахта от школы в трех шагах, колхоз в трех километ­рах. Глинистая дорога на кладбище утрамбована шахтными грузовиками до полной каменности и даже отсвечивает мрамором. Она не остывает ни на день, не успевает осклизиться. Шахта дает уголь и трупы с завидным ритмом. Кол­хоз трупы не дает. Он тихо живет в бал­ке. Тоже глиняной. В старшие классы к нам приходят оттуда девочки, и мы их не любим. Это девочки в чунях-гало­шах, плюшевых жакетках и платках во­круг шеи. От них пахнет коровником, и они плохо говорят по-русски ха! Мы горожанки говенные, из этой же глины, но мечтаем о театральном ин­ституте, в крайнем случае архитектур­ном. А девочки из колхоза мечтают о паспорте.

Вот скажи, скажи, ты умная, по­чему евреев нету в шахте и кол­хозе?

А их там и нету! И вопрос зависает в невесомости на десятки лет.

Теперь, уйдя далеко-далеко от той девочки, которой задавали вопросы на засыпку, я думаю о другом об этом нашем уникальном свойстве разделить плохое поровну. «Господи, не пошли другому беды, что настигла меня», это не русская молитва. Мы замираем в бездействии над невскопанной грядкой и недоенной коровой от одной мысли: вдруг кто-то в этот момент вкушает кофе на пуфике? Вспомните это беспрецедентное «а ты встань на мое место» продавщицы ученому, хотя никакими силами продавщицу из магазина не выковыряешь. Но она видит перед собой пуфик. Она его зрит.

Не важно, что делали и делают ев­реи. Важно, что в шахте и колхозе их не было. Значит, хитрованы они, значит, у них круговая порука, и вообще у них руки не оттуда растут.

Две позиции хитрованы и круговая порука я готова даже признать. Что есть, то есть. Но вот насчет растущих не оттуда рук…

Если бы вы видели их колхозы (для понятности так назовем кибуцы), то вы бы, простые читатели, заткнулись. Но мне даже не этого хочется, я сама читатель, и я люблю это племя. Мне хочется, чтоб заткнулась идеология всякая и навсегда. Дело в том, что евреям предъявляется масштабный иск как по революции, так и по коллективи­зации. Они, мол, все это заварили. Об этом читать-то противно, не то что пи­сать. Но вот допустим. Допустим. Коллективизацию действительно придума­ли бронштейны и рабиновичи. Именно они изнасиловали нашу деревню, опло­дотворили ее негодным семенем, в ре­зультате чего родился монстр. Потому как несоединимая природа. Потому как конь и трепетная лань. (Почему только лань спокойно ложится подо всех? Но это антр ну.)

Когда у меня спрашивают, на что по­хож кибуц, я отвечаю без запинки: «На санаторий кремлевского Четвертого главного упра­вления». Видимо, от скудости примеров для сравне­ний. Такая же чистота. Такие же стри­женые газоны и разнофигурные кустар­ники. Сады камней. Увитая плющом (?) библиотека. На подоконнике небрежно раскрыта книга. Тургенев, «Записки охотника». «Бурмистр». Крест, святая икона!

Давно ли вы читали «Бурмистра»?

Я перечла, уже возвратясь. Что называется, для сюжета. Где-то там, на далеком берегу, лежит открытым Тургенев, я в Москве достаю его с полки, дую на корешок, ах ты, боже мой, как заметно, что давненько не брался в руки синий томик...

Со школьных лет от «Записок охотни­ка» у меня ощущение какого-то обмана. С чего это именно «Записки» принято называть в числе лучших из лучших сочинений классики? Одно ведь из са­мых занудных. Вот «Дворянское гнездо», узнанное лет в двенадцать, по­трясло же! На «Вешние воды» обратила мое внимание мама лет эдак в четырнадцать. И тоже замерло сердце. А «Записки охотника» сердца не трогали. Рас­пелся барин от умиления. Над чем, Гос­поди? Возмущало какое-то сознатель­ное непонимание чего-то важного, что понять было должно. Непременно должно.

Ответы на детские вопросы или не приходят никогда, или приходят слиш­ком поздно, чтоб знание еще имело смысл.

Итак, «Бурмистр». Удивительным оказалось мое чтение после поездки в Израиль. Сочинения о российской деревне, написанные в 1847 году в Зальцбрунне, что в Силезии.

Барин с душистыми усами и чистей­шими манжетами скорбно написал, что самый лютый враг русского мужика другой русский мужик, волею судеб ли, конституцией ли поставленный выше первого. Именно он той же крови, той же земли и загубит тебя, и сгно­ит, и втопчет. Страдал по этому поводу Иван Сергеевич. Так страдал. Что же это мы за люди-нелюди такие, думал, если к самим себе так, как к врагу лютому?

Но кто же читает у нас в «Записках» это? Что-нибудь умилительное, трогательное, что вскармливало бы легенду о великости народа, о его необыкновенности, которые если не проявляются, то исключительно по причине внешней, чужой помехи.

Сам-то ты, о-го-го какой, голубчик! Это тебе евреи ноги спутали!

Сам-то ты, о-го-го чего хочешь и можешь, это кавказцы тебе поперек стали!

Сам-то ты, сам-то ты...

Да опомнитесь, братушки, опомни­тесь!

Про нас умные еще в 1847 году все поняли, а мы все про величие? Ну неловко же...

А евреи, как выяснилось, прекрасно работают в колхозе.

В каждом их доме канализация иначе не поставят дом, горячая вода, в гараже «форды», «опели», «мерсе­десы», хочешь куда-то ехать напи­ши заявку и езжай с Богом. Таким вот образом племянник свозил нас на Мертвое море. По великолепной доро­ге по пустыне Негев едешь с ощущением нереальности. У них пустыня плодоносит. Вот захотят они плодов в этом месте – и через какое-то вре­мя здесь будет урожай. Кроши в руках камень пустыни, нюхай его, пробуй на язык не понять. И, как нарочно, чтоб окончательно сбить с толку, вы­растает на горизонте бедуинское посе­ление. Ни единой веточки. Трепещут на ветру тряпичные хижины, не пово­рачивая груженой головы, идут по пу­стыне бедуинки. Если бы Лот был же­нат на бедуинке... О!!! Она, конечно же, никогда бы не повернула голову. Да гори оно все синим цветом, сказала бы она, как это я повернусь с тяже­стью? И она бы шла себе и шла. А Лот, дурачок, имел в женах еврейку. И чтоб еврейка не полюбопытничала? Так и стоит до сих пор на горе камен­ная фигура истинной женщины, кото­рой интересно, и что позади, и что впереди, и что в середине.

Мне даже кажется, что Тургенева в кибуцной библиотеке читала ее какая-то пра-пра-пра. Эта русская еврей­ка, вскормленная нашей литературой, пришла и замерла над «Бурмистром». Господи! Сказала она. Пошли им русским русским для начала мир и лад между собой. Мы же теперь уехали. Мы теперь далеко. Ну что им стоит пере­стать ненавидеть и для начала хотя бы все помыть? Лестницы, улицы, стены. Для начала помойте! Помойтесь! Помолитесь!

Место действия: Россия Зальцбрунн Израиль.

Время действия: 1847-1992.

Все это время-пространство сконцентрировалось в точке моего сердца и бо­лит, болит...

 

Мы ставим перед собой задачу вве­сти Господи, помоги нам! разные виды собственности. Мы изобретаем способы и методы. Надо поехать в Израиль, несмотря на то, что «истинно рус­ские» (состав крови у них такой, величе­ственный. Может, лимфоциты играют там на тромбоне, не знаю, не знаю) будут, конечно, против. Они просто из себя выйдут от мысли, что опять будем делать по-еврейски! Но, дорогие мои, где еще, где сегодня, а не до револю­ции и татаро-монгольского ига, уже есть и одновременно хорошо фурычат и система колхозов, и система единолични­ков? И закон для этого прост, как три рубля: там и там собираются разные люди. И не случайным каким-то обра­зом, а совершенно сознательно. В од­ном коллективисты, в другом индивидуалисты. И без проблем! Все определяется интересом отдельного человека, его характером, склонностью к определенному способу жизни.

Я лич­но ни за какие коврижки не могла бы постоянно жить в условиях общей столовки. Но американский профессор полагаю, не дурее меня плюнул на свою кафедру и приехал жить именно в кибуц, потому что увидел в этом большие возможности для воспитания своих детей. Так же поступила и врач из Дании. И мой племянник отсюда. Все они работают так помногу, что нам и не снилось. Ведь, чтоб укрепиться в кибуце, надо пройти испытательный срок, и не только на умение и готовность делать многое крестьянское убирать навоз, доить корову, копать землю, но и на способность общежития... что ли.

Написала и поняла, что слово это опротивлено нашим совковым содержанием. Равно как и выражения «чувство локтя», «взаимовыручка». Здесь эти слова надо забыть навсегда, ибо от­мыть их возможности нет. Скреби не скреби выползет испоганенная суть, в основе которой неверие, недоверие к человеку, подозрительность, злоб­ность. Мы стукачи – сейчас уже по генетике. Если у нас хватает совести не стучать в места, для этого многочисленно приспособленные, то в душе-то мы стучим, самому себе стучим, на лепшего сябра.

Поэтому в кибуце тестируют вновь прибывших. Чтоб не было тебе же дра­мы, когда поймешь, что по природе сво­ей ты индивидуалист, а не коллекти­вист. И то, и другое, между прочим, не ругательство. И то, и другое замеча­тельно. Это как блондины и брюнеты. Как тенора и басы. Как левши и прав­ши. Никого не надо перекрашивать и переучивать. Каждому свое.

Я бы сегодня выпустила из «Матрос­ской Тишины» Стародубцева. Пусть бы руководил колхозом. Только чтоб без помощи КГБ и партии, а только по своему крестьянскому уму, если он у него на самом деле есть. И пусть они там живут хорошо, долго и счастливо. Как и вели­кий первопроходец по нашему экономическому бездорожью Сивков. И все остальные-прочие. Любители лошадей пусть имеют фермы. Овощеводы ого­роды. Таги-заде гвоздики, но за ним надо проследить, чтоб он не помешал другому цветоводу выращивать нарцис­сы. Надо бы как-то окоротить его гвоз­дичным законом.

О! Великая русская литература! С ее помощью я уже вижу мосты и вертящиеся мельницы и сама сижу в увитой беседке, и зовут меня Фемистоклюс. Ну, никуда от этого, никуда...

Поэтому я закрываю тему деревен­ской достойной жизни в кибуце, хотя так хочется описать фиолетовые ба­клажаны и картошку такой нечеловече­ской чистоты, что... В общем, картош­кой они меня добили. За пятнадцать рублей кэгэ на Бутырском рынке сра­мота-то какая! ничего похожего. Не­которые из гостивших в Израиле вспо­минают киви. В гробу я их видела, эти киви. Картошка, репанка, бульба, кра­савица моя... Кормилица!

А!!! Перехожу на другое. Совсем дру­гое. На армию...

...которая меня шокировала.

Ну, не нравится мне мир, где моло­дые в обнимку с «узи» садятся в авто­бус, пристраивая его между колен, укладывая сбоку, подвешивая на крю­чок.

Ружье может выстрелить. Или долж­но?

Это не литературная реминисценция, это какой-то подкожный страх из детства.

Я всегда боялась вооруженных лю­дей.

И никакой тайны, никакого «с чего бы это?». Ну, во-первых, я дитя войны и оккупации. Только вот ружья я стала бояться раньше. Еще до войны. До сих пор в ушах крик Савельевны, бабушки­ной мачехи: «Застрелили! Застрелили! Застрелили!» Кричала она о своем сыне, арестованном перед самой вой­ной, и моя молодая мама на этот приближающийся крик быстро «набросила крючок». Мол, нету нас дома. Нету! Крик бился в закрытые двери, в стекла, а бабушка теплыми ладонями закрыва­ла нам с сестрой рот. До сих пор вижу над бабушкиной рукой огромные серые глаза сестры, в которых отсвечивали мои карие. «Чертовки лупатые!» бормотала бабушка.

Такая вот довойна...

А сразу после войны возле нашего дома стали ставить тюрьму. Тюрьма это вышки. И дорога твоя куда бы ты ни шел обязательно идет мимо них. И вертухай свистит тебе вслед или бряцает затвором. Шутит. Дратует.

С тех пор ощущение в себе холодной дыры насквозь. Ощущение мишени, в которую попали.

Не разобраться сейчас, сегодня, кому нужна моя трусливая спина, чего она, дура, боится и сквозит, но норовлю, норовлю свернуть в подворотню, если рядом пропечатал шаг человек с ружьем.

И этого еще мне не хватало в Израи­ле! Ими кишмя кишит, хорошенькими, молоденькими мальчиками и девочками со своими стрелялками, на дуле ко­торых у некоторых висят хвостики ка­ких-то бывших сусликов.

Первая реакция мне это неприят­но, противно, я на дух это не выношу. Я как-то сразу инстинктивно стано­влюсь ярой арабисткой и внутренним голосом кричу: «Да что же вы так ощерились огнестрельным оружием, братья семиты?» Вот я вся кричу внутри, напрягаюсь, прогоняю с повышенной скоростью кровь по жилам и вдруг понимаю, что кричать кричу, а сворачивать в подворотню не сворачиваю и дырки в спине не ощущаю.

И такой вот раздрай внутри себя са­мой между первой сигнальной системой и второй воленс-неволенс заставляет переходить на какое-то другое понимание действительности.

Что-то не так думай!

А пропо... Кстати... Вернувшись... Схо­дя на очередной митинг... Пройдя строй солдат с хорошими равнодушными род­ными мордами, ощутила забытое оледе­нение. Вернулась к ним. Вступила в ду­шевный разговор. «Гуляй, мамаша, гуляй мимо», услышала, и ничего больше плохого, никто затвором не щелкнул, никто не ударил, не обозвал («мамаша» ведь не ругательство, я вполне мамаша и бабушка). Но... даже после такого душевного общения спина моя не вскричала «отбой!». Спина моя при виде ору­жия завсегда к расстрелу готова.

Но это вернувшись...

А я еще там. В автобусе. Еду в Тель-Авив. Салон покачивает. Смотрят во все стороны автоматы, их владельцы чирикают про свое, им и в голову не приходит, что некоторые спины ощуща­ют себя мишенями. И о чудо! Им не приходит в голову и спины перестают бояться.

Так неужели тот рязанский мальчик, что сказал мне «гуляй», где-то в своей глубочайше спрятанной подкорке допустил мысль, что не такое уж я породистое дерево на этой земле, чтоб со мной разговоры говорить?..

Я думаю, что рязанский мальчик ни в чем не виноват. Просто в наше всеобщее воинское сознание не вложено слово «нельзя», и все. Они все хоро­шие, солдатики, но слова «нельзя» им не объяснили, потому что слово это не из устава строителя коммунизма-капитализма, а из устава под названием «Грех». А его просто у нас нет в обихо­де, как бы ни опрыскивали все вокруг и около наши легкие на религиозный подъем батюшки. Мы не ведаем слова «нельзя», почему и живем в беспреде­ле. Потому и страшно простому челове­ку и на улице, и в лифте, и в электрич­ке, и темной ночью, и светлым днем. Нет у нас «нельзя», нет у нас «греха», а пока нет так и будем деградиро­вать.

У тех же мальчиков в автобусе эти понятия есть. Они для них изначальны. И их вооруженности не страшно, бо­лее того от них идет ощущение защиты. И это главная особенность их армии.

И еще. Я даже не знаю, как это напи­сать, чтоб русскому человеку было понятно.

Значит, так...

...если их солдат попал в плен...

...если ему грозит гибель...

...то...

...то он…

...может открывать секреты,

...потому что Израилю в сто раз важ­нее наиважнейшей военной тайны

ее живой солдат.

Господи! Сколько людей зазря. Это я уже про нас. Сколько... Было даже опубликовано письмо одного урода, который черным по белому написал: «По­думаешь, гибнут в мирное время. Наро­жаем». Ну что? Что? Какие слова ска­зать такому?

И звереешь: вот бы кастрировать его на Лобном месте! И хватаешься за голо­ву, за сердце от стыда за себя же.

Господи! Прости меня...

Про разную беспредельную «дедовщину» после этого смешно говорить и спрашивать. Про железную дисципли­ну «встать-лечь» тоже. Они защитники. Защитники главного человека. Им в голову не прихо­дит качать какие-то особые права для себя и топать ногами на тех, кто не вооружен. «Ужо, мол, я тебе покажу! Как, мол, стрельну!»

А тут так некстати для написания сих строк показали офицерское собрание в России. Господи! Чур, меня, чур! Это – защитни­ки?! Эта малограмотная, нечленораз­дельно орущая масса – наша доблесть и честь?! Так ведь не только спиной холодеешь, глядя на макашовско-алкснисскую гвардию, холодеешь уже всем телом. И в глаз убьют, и в шею, и в живот. Потому как штатский чело­век вроде как помеха их жизни. Им давно и всегда все было «льзя». И война с Гитлером было очистила, да не до конца.

Вот такие у меня непатриотические размышлизмы о человеке с ружьем.

Я его боюсь. И увы! я не из головы выдумала эту бяку-закаляку кусачую. Баку... Тбилиси... Вильнюс... До того... Будапешт... Прага... Кабул... И всего-то... за каких-нибудь тридцать лет мирной слышите меня? мирной для нас жизни. Не слабо? Правда, не слабо?

 

А как они мундирные топали ногами на Андрея Дмитриевича? Это что, можно забыть?

Но другое тоже нельзя забыть нико­гда. Как они пришли на защиту «Белого дома». Про это знают все, а я вспоми­наю то, чего, кроме меня, не знает никто.

...Когда хоронили мальчиков августа 1991-го.

От Ваганьковского на Беговую я шла с совершенно чужой женщиной. Мы шли с ней за руки, мы держались друг за друга от усталости и слабости. И мы делились счастьем минувших трех дней. И просили прощения у Бога, что на похоронах говорим о счастье.

Мы признались с ней, что не чаяли, что это может быть с нами. Что никто никогда не видел столько хороших людей сразу. «Какие старики! шептали мы. Какие дети!»

– ...дождь, – рассказывает мне не­знакомая подруга, – а я в войлочных тапках. Стою, танки жду. Солдатик подходит. «Мать! Ты в себе? А ну-ка иди домой!» – «А ты пойдешь?» – «Мать! Ты в себе?» – «А я что – хуже тебя, хуже?» Ушел солдатик. Вернулся с фанеркой. «Стань, мать, сюда». Под­нял меня и поставил на фанерку. Ну, думаю, теперь я этим танкам! С сухого-то места! Опять пришел солдатик. На­дел на меня полиэтиленовый пакет. «Ты, говорит, мать в натуре». Теперь, думаю, всё. За таких сыночков можно умереть. А ну, танки, сюда! На меня! Я вас фанеркой и пакетом, забоитесь! Смех и слезы! Вы могли умереть за родину? Нет, скажите, вы могли бы?..

Преодолев мост, обнявшись и припав друг к другу, мы поклялись за эту роди­ну и жить, и умереть...

Потому что лучше ее...

«Понимаете? Он искал фанерку!»

И мы плакали от счастья, что нам за все, за все за довойну, войну и послевойну, за Ленина, за Сталина, за КГБ, за ГКЧП, за все наши страхи и грехи Бог милостиво даровал Прозрение и Веру.

…Я знаю. В этот момент она тоже думает обо мне. Вдруг ей придет глупая мысль в голову, что я могла уехать навсегда? И она застынет в войлочных тапках посреди кухни, забросит за ухо прядь и скажет ближайшей кастрюле: «Мы же с ней вместе шли через мост. А кто прошел этот мост...» И засмеется, как девочка.

 

В отстойнике, уже оттуда… плакала женщина. «Паразит! Паразит! – объясняла она нам. Он думает, что Кравчук лучше Шамира. Ему, видите ли, до зарезу надо на родину. Ему родного дерьма не хватает. Это можно понять?»

Люди молчали, люди думали свою мысль.

Мы все, пронзенные мыслью… Раненные ею.

Поэтому я решила ничего не писать об Израиле. Это еще когда он станет для нас просто местом для экскурсии. «Ах, Мертвое море! Ах, Вифлеем! Ах, апельсиновые рощи!» Это еще когда мы перестанем вздрагивать от информации, что и этот, оказывается, уезжает, а кто бы еще вчера мог подумать?..

Навсегда! Почти волшебное для нас слово. Одно и навсегда. И попробуй нас сдвинь. Или бабушка с клюшкой, как девушка с веслом. Или парень, бегущий от Шамира к Кравчуку. И надо вы­брать позицию, с кем, мол, мы, мастера культуры, с клюшкой или Кравчуком?

А так хочется быть ни с кем. Так хочется быть самим по себе и разде­лять только свое частное мнение.

Но это только кажется, что так мож­но. Нас качает совковое или или. Мы больны одинарностью мышления. Хоро­шо, это я больна. Не обобщаю. Но Израиль вовсе не собирался помочь мне выбрать позицию. Он оказался всяким, разнообразным, противоречивым. В нем всего было до фига от декоративно красивых овощей до снобистской спеси эмигрантов семидесятых. От полного раздрая сегодняшних олимов до вели­чайшего покоя сердцевины Иерусалима, в котором я элементарная части­ца человечества ощутила собствен­ное начало, собственный конец и собственную бесконечность. Как? – спро­сите. А я знаю, как? Просто стояла на Храмовой горе, на которой сроду не была, и точно знала, что была здесь, и белокаменный город часть моей жизни, но и я поди ж ты часть его жизни, и у нас общее атомно-молекулярное строение, так это же и дурак – скажете вы – знает, но я ведь не про те атомы, которые в микроскопе, я про другие, из какой-то совсем другой фи­зики... Что делать, если именно тут я шкурой поняла, что никуда отсюда не денусь, даже когда уеду, и так глупо, так бездарно выяснять отношения в бесконечности, дурее дела нет. И пришла простая, как мычание, мысль: все существует одновременно и навсе­гда.

И Храмовая гора всехная. Она средостение. Она каино-авелевая.

Це ж надо! слышу я с небес голос и смех моей бабушки-украинки. Це ж надо! Мои праправнуки в Палестинах! Треба за нымы доглядаты. Зем­ля, Галуся, малэнька-малэнька... А люды таки дурни... Звидциля це дуже выдно.

...И тут закричал муэдзин...

...И вздохнули трубы католического органа.

...И ударили православные колоко­ла...

...И, не сгибаясь даже перед Богом, забормотали евреи свою молитву.

...И нечеловечески красиво пошли по крестному пути Иисуса Христа францисканцы.

И восемьсот лет знаменитая семья мусульман гордо смотрела на это, ибо она рано-рано встала, чтоб открыть Храм Гроба Господня. А я и не знала, что есть такой гениальный способ окон­чания идеологических распрей от­дать врагу ключи от святыни, за кото­рую столько лет бились в крестовых войнах. Оказалось нет у христианина лучшего хранителя, чем мусульманин с ключами от Храма. Господи! Как про­сто! За восемьсот лет он ни разу не опоздал открыть дверь.

...И любопытные американцы свеши­вали головы в раскопы Иерусалима, громко удивляясь тому, сколько эпох и времен ушло под землю, а мы все еще как дети...

...И в экстатической молитве застыли над этими же глубинами паломники-японцы...

...И мальчик-араб ровесник моего внука предлагал сфотографировать­ся на верблюде.

А Бог был один на всех, он слушал нас, слышал, и он нас жалел.

Я тебя никогда не забуду, ска­зал мне внук.

Пожалуйста, не забудь, не забудь... Не забудь...

1992-2008 г.

 

...Человека с ружьем не люблю с детства. Может, потому, что именно тогда наглухо скрестились в моей детской жизни два ружья немецкое и охранника Бутырской тюрьмы, куда мы приезжали с бабушкой с передачей к безвинному дядьке. И с этого слепка сочится в меня нелюбовь и неприятие к тем и тех, кто стреляет.

А тут спускаюсь по эскалатору... Длинный путь вниз от «Библиотеки» до «Боровицкой». Он стоит за мной, упакованный во всю амуницию офицер. «С ружьем». Мне некуда спрыгнуть, мне приходится слушать и слышать. «Человек с ружьем» объясняет, видимо, своему сыну, какая б..., г... и ж..., популярная женщина-политик. Говорит офицер громко, подло и с чувством. Как стреляет. Оборачиваюсь. Мальчику лет десять-двенадцать. «Не мое дело», говорю себе, но очень уж медленен и длинен спуск. «Твой папа, - не выдерживаю и говорю мальчику, не офицер (это я вру ради ребенка я-то не удивляюсь!). Ибо офицер не может говорить дурно о женщине. Это стыдно и недостойно». «Она не женщина, она политик», парирует амуниция.

Ура вам, ура, сестры-феминистки. В сердца офицеров вы уже хорошо внедрились, не оставив в них дискредитации по полу.

Веселое время, господа! Скрещение ружей без оглядки на женщин и детей.

«Огонек», 1996 г.

 

У Стейнбека в романе «На восток от Эдема» мудрый китаец Ли все время рас­толковывает своему хозяину Библию. Ну такие у американских «баринов» бы­ли дядьки. Объяснялись, например, сло­во «тимшел» и трудности его перевода. Не то «будешь господствовать» над гре­хом, не то «можешь господствовать».

Хозяин чай не глотнет, сидит раззя­вив рот, вникает... Хочет быть умным...

Вот и подумалось: не позвать ли нам китайцев? Чтоб они объяснили нам про Каина и Авеля, про грех, про необходи­мость чтения и развития... Ну ничего у нас не знают не ведают ни атеисты-ком­мунисты, ни верующие демократы, ни те, кто, раскорячившись, стоит между. Очень хочется умного дядьку-китайца в президентский совет. Последнее время там стали тухнуть лампочки.

«Огонек», 1996 г.


12 октября 2019 г.
                                                                                                                                                                                             

Сопряжение
 К нашим зарубежным читателям
 Общество

Отзвук
 Злоба дня

Это мы
 Портреты

Обстоятельства
 Горожане

Обыкновения
 Нравы
 Даты

Здравствуйте!
 Медицина

Галерея
 Имена

Досуги
 Разное

Напоказ
 Творчество

Улыбка
 Юмор

Почитать
 Литература

Гласность
 Россия

В начале
 Основы всего

Татьяна
 Женские вопросы

Спорное
 Гипотезы

Так и есть
 Истинно

Добро пожаловать
 Собратья

Без преград
 Наши в Америке
 Наши в Ираиле

Диссонанс
 Несогласие

Иные
 Не мы
     
Распродажа культурных файлов FILE-SALE.RU. Новинки: